Дмитрий Урнов - Приз Бородинского боя
— А доломан носили гусары?
— Совершенно верно.
На стене ударили часы.
— Часы путаются.
Барометр, темно-зеленый от древности, предвещал ураган. Кот прыгнул на остывшую плиту.
— А ментик носили все?
— В точности так.
И будто в подтверждение сказанного Трофимыч запел, ошибаясь в мотиве:
Ах ты, гродненский гусар,
Тащит ментик на базар,
Ментик продал и пропил,
Дисциплину позабыл —
Ура! Ура! Ура! Ура! Ура! —
что было сил кричал Трофимыч, потом пояснял: — Так всегда кричали. — И, взглянув на меня, сказал: — Как же мне радостно, когда вы приезжаете гостить!
…Солнце поднялось. Облака скопились у горизонта. Перед нами тянулась дорога и справа — поле. Мы ехали шагам друг другу в спину. Я впереди, Трофимыч следом.
— У лошади, — раздавалось за пересчетом копыт, — двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.
— На три?
— Да.
— Гусары ездили большей частью на серых, драгуны на рыжих, кавалергарды на гнедых. — Эту мысль у Трофимыча вызвали, вероятно, масти проехавших мимо нас лошадей с телегами.
— На гнедых?
— Именно. Кавалергардов называли «похоронное бюро».
— Почему? — спросил я, злая, что он ответит:
— Они сопровождали всегда на свадьбах и похоронах.
Мы встретили трескучий комбайн у обочины, от которого шарахнулись и без того взмокшие и взволнованные наши кони. Глядя на поле и стоявшую рожь, Трофимыч пропел неверным голосом две строки.
— Песня, — добавил он, — на слова Некрасова.
«Некрасов, — все так же не оборачиваясь, попробовал думать я, — Николай Алексеевич. Ярославской губернии. Народный поэт большой знаменитости».
Дорога шла под гору. Внизу открылся районный центр и справа от него — местный ипподром. Беговой круг. Конюшни. Я обернулся — переговорить об этом с Трофимычем — и вдруг увидел: Пароль прихрамывает!
— Совершенно верно. Жалуется, — подтвердил Трофимыч, спешившись, стоя с Кинь-Камнем в поводу и глядя, как я вожу Пароля.
Повезло нам, что мы оказались неподалеку от своих.
На ипподроме, в призовой конюшне, мы застали всех. Только одно лицо было мне незнакомо. Высокий, красивый, веселый парень.
— А это, — разъяснили мне, — инженер-строитель. Приехал ломать ипподром и переносить на другое место.
Парень всматривался в окружавший его мир, вслушивался в конюшенные разговоры и, кажется, поражался, до чего удивительную жизнь ему придется здесь прекратить.
— Хороший парень, — аттестовали его на конюшне.
Правда, сам наездник Башилов держался в его присутствии как пленный полководец. Но Башилов появился не сразу.
Все сидели на сундуке со сбруей и вспоминали родословные лошадей.
— А, Трофимыч, — оживился при виде нас Валентин Михайлович Одуев, знаток бегов, который тоже был здесь, — сейчас он нам скажет! Скажи нам, Трофимыч, вот я им говорю: Пиролайн от Путя, Путя от Бригадирши, Бригадирша — мать Улана, серого, и Би-Май-Хеппи-Дейз, Би-Май-Хеппи-Дейз дала Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик — Ливерпуля, Ливерпуль, гнедой, дал Витязя, Лешего, Лукавого, Лакомку, а также Лиха-Беда-Начало и Лукамора. От Лукамора Ночная-Красавица в заводе у Якова Петровича Бочкаря ожеребила рыжего жеребенка, во лбу бело… Скажи им, Трофимыч, какая у него была кличка?
— Ошибаетесь, — ветврач не дал Трофимычу еще и слова сказать. — Вы правы, Яков Петрович любил двойные клички. Все эти Ночные-Красавицы, Мои-Золотые были у него. Но у него же был…
Ему не удалось окончить своей речи, как не успел Трофимыч вынести свой приговор. Тут отворилась дверь конюшни, едва-едва, будто кошка или собака хотела проскочить в щель. Вошел маленький человечек. Все лошади разом вскинули уши. И мы сползли с сундука.
Это был наездник Башилов. Он двинулся по конюшие, останавливаясь возле каждого денника. Все окружили его, будто хирурга, совершающего обход палаты. Его помощник открывал дверь денника, конюх заходил и брал лошадь за недоуздок. Наездник некоторое время не спускал с лошади глаз, потом проходил дальше, иногда бросал: «Положить холодные бинты». Или: «Вечером растереть ему плечи». Или: «Дать моченых отрубей».
Больше никто не произносил ни слова. Валентин Михайлович однажды, не в силах сдержать своих чувств, выдохнул:
— Бож-же, сколько же в этой лошади породы!
Потом инженер вдруг спросил:
— А вот я все хотел узнать, как эту желтенькую лошадку зовут?
Башилов к нему не повернулся. Он бросил взгляд на нас. Долгий вопросительный взгляд. И в глазах наездника было: «Скажите мне, что здесь делает этот человек?»
— Игреневая она, — зашептал Одуев инженеру, — игреневой масти. Пожалуйста, не говорите, «желтенькая», «черненькая»! Это совершенно по-женски.
Парень, призванный перенести ипподром и способный сделать это, кажется, силой своих мышц, просто не знал, куда деваться. «Хороший парень» — так ветврач расценил его смущение.
Обход конюшни тем временем был закончен, и Башилов устроился у стола, который стоял рядом с сундуком. Мы опять уселись на сундук, и я оказался прямо над плечом наездника, который достал ручку и стал заполнять «Табель работы лошадей».
Наездник выводил: «Го-лоп…» Те же руки держали вожжи и хлыст, приносившие победу за победой.
По ритуалу беседу можно было продолжать. Разумеется, приличную беседу. Конюшенную. Одуев, ветврач и Трофимыч, теперь все трое, вполголоса повторяли, как стихи: «…от Путя», — и дальше до Ливерпуля и Лукамора, рыжий отпрыск которого им все же никак не давался. «…Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик…»
— Да рыженький такой, во лбу бело, — шептал Одуев, стремясь силой подробностей освежить свою память.
— Ночлег, — разрешил их страдания Башилов, ударяя на первом слоге и кладя ручку.
— Верно, Ночлег, — все с облегчением вздохнули.
Раз уж «сам» заговорил с нами, то можно было и к нему обратиться. Но, конечно, как положено. Выбирая слова, я спросил:
— У нас конь на левую переднюю жалуется. Нельзя ли посмотреть?
Башилов встал и вместе со всем синклитом пошел из конюшни.
— Проведите.
Как прикажете провести, если сам он стоит, хотя и на пороге конюшни, но спиной к нам — сено в тамбуре шевелит.
Я решился:
— Простите, но я прошу, чтобы посмотрели нашу захро…
Глаза наездника вонзились в меня. «Что это? — говорил взгляд. — Иностранец какой-то! Разве неясно сказано?»
— Проведи, проведи же, — подсказал помощник.
Я стал водить Пароля перед конюшней. Башилов шевелил сено в тамбуре, не глядя в нашу сторону. Но не успел я сделать и трех кругов, как он сказал:
— Гвоздь на правой передней подкове чересчур туго подтянут. — Помощнику: — Коля, ослабь.
И скрылся в полумраке конюшни.
Мы продолжали наш путь. У перекрестка нам попался человек, и Трофимыч, чтобы свернуть без ошибки, обратился к нему:
— Которая дорога ведет на Бородино?
— Не знаю.
Даже лошади наши остановились — как бы от невероятных слов.
— Всемирно прославленная баталия, — заговорил Трофимыч, — состоялась в двенадцатом году…
— Слыхал, — спокойно остановил его встречный, — а как проехать, не знаю.
— Так ведь это рядом.
— Что ж, я там не был.
— Солдат… солдат… — вздохнул Трофимыч.
— Я, отец, Берлин брал, — встречный ударил на первом слоге.
Что встречный наш был солдат, сразу же разглядел и я, хотя не имелось у него никаких знаков, примет, потертой гимнастерки. Сохранилось в глазах, во всем облике напряжение, испытанное по-своему всяким, кого хотя бы коснулась война. «Надо» — этому подчинено все, даже плечи, фигура особенно поставлены, будто приноровлены к тому, чтобы за всяким пригорком, в каждой впадине найти зацепку за жизнь.
Чтобы помирить ветеранов, я вступился за Трофимыча:
— Он еще в первую войну ходил в сабельные атаки — под Брезиным…
— Брезин, Сувалки, Картал, город Мариенвердер! — подхватил Трофимыч.
— Мариенвердер, — улыбнулся другой солдат, — ранение я там получил…
Было уже темно, когда мы подъехали к деревне Семеновское. Горели звезды. На огородах за домами высились памятники.
— Где-то здесь, — сказал Трофимыч, — должны быть позиции Преображенского полка.
Мы спешились, свернули с дороги и, чувствуя под ногами паханую землю, приблизились к одному из обелисков. Я поднялся на цоколь и, стараясь поймать в переливах неровного света буквы, передавал прочитанное Трофимычу: «Вечная память… за веру… отечество…»