Валерия Алфеева - Паломничество на Синай
Вот красочное, сказочное Рождество Христа XIII века. В центре — ясли с маленькой голубой фигуркой спеленутого Богомладенца, как в центре истории мира — воплощение Бога. В нимбе Младенца проступает рисунок креста, и ясли похожи на маленький открытый гроб, но он красного пасхального цвета, цвета воскресения. Небесный свод испещрен звездами, огромная звезда направляет луч на Богочеловека. Ангелы воздевают крылья и поют славу в вышних Богу. На земле мир, и она прорастает пестрыми цветами — белыми, красными, голубыми; красный вол с белым осликом заглядывают в ясли, белые агнцы пасутся на светлом лугу. Играет на дудочке пастух, и волхвы, мудрецы Востока, преклонив колени перед Божественной Премудростью, подносят свои дары. В нижнем левом углу — согбенная в скорбном сомнении фигура Иосифа; лоб изборожден морщинами, взгляд обращен к Жене и Деве: непостижимо это Рождество, необъяснимо разумом, как и для всех, не способных принять его верой, но не слышавших и ангельского провозвестия. Пространство одухотворено, краски прозрачны для смысла, земля стала храмом, праздничным образом божественного творения.
И дальше — образы тех, кто обитает на этой преображенной земле: древних пророков, апостолов и новозаветных святых, великий сонм мучеников, исповедников, страстотерпцев. Какие прекрасные лица — Сергий и Вакх на белых конях, воины-исповедники, принявшие смерть за Христа. Глаза, смотрящие сквозь видимое в незримое со спокойной решимостью; узор двух кольчуг, плащ красный и плащ черный, хоругвь с крестом, поднятым на тонком древке тонкой рукой. Голова святого Георгия — склоненный ангельский лик с длинными бровями, повторенными длинными линиями век, взгляд, в котором отрешенность окрашена глубокой грустью и любовью; а перевязь надо лбом драгоценна, как будущий венец…
Насколько чужда духу иконы подмена этой незримой Божией силы, действующей в человеческой слабости святых, атлетическим совершенством фигуры, мощью торсов и развитостью бицепсов, как у Давида Микеланджело с его мраморной красотой и плотской самодостаточностью… Нет духовного родства и между синайским Моисеем и столь же обремененной разросшейся плотью фигурой итальянского ренессанса, как нет сходства между синайским Христом и Колоссом, с торжествующей мощью посылающим в ад грешников на фреске «Страшного Суда» Сикстинской капеллы.
Или перед образом Марии Египетской я вспоминаю, что после многих лет отшельничества в пустыне ей все еще нравились блудные песни… И понимаю вдруг, что многое в столь любимой мною прежде поэзии начала нашего века, с точки зрения религиозного сознания и есть не что иное, как блуждание ума и сердца в страстях, на распутьях — «блудные песни». «Но клянусь тебе ангельским садом, чудотворной иконой клянусь и ночей наших пламенным чадом…» или «…Как иерей, свершу я требу за твой огонь — звездам», — не тот ли это чуждый огонь, за который были сожжены сыны Аароновы огнем Господним? И пламенный чад наполняет не райские сады, а долину Иосафатову…
Если дух не свят — красота подложна, это не вода живая, а отравленный источник, питаемый водами смерти. Гибнущая в отвержении Бога душа накладывает на созерцаемый мир печать своего распада, страдания без просветления, скорби без исхода. Вне церкви человек живет подложной жизнью, и потому мир заполнен подменами, и ангелы сатаны являются в облике ангелов света.
Есть эстетическое прельщение — самодостаточность отражений земной красоты; оно начинается с изысканности и роскоши палитры импрессионистов и заканчивается трупным ядом и улитками Сальвадора Дали, — это повторяющийся в искусстве, как и на всех планах бытия, путь грехопадения, утрата целостной мудрости, ускорение мира к концу…
Икона — слияние образа и Первообраза; псалмы, молитвы, церковные песнопения — таинственное общение Бога и человека, отдающего Ему свободную волю; храм — преображенный космос: это круги из одного центра — Божественной литургии, земного апофеоза духовности и красоты.
Здесь сердцевина жизни, раскрытой как богочеловеческое таинство, здесь действует Сам Господь, соединяя человека с Собою, сливая время и Вечность, дух и плоть, Истину и Красоту…
И только эта воскрешающая Красота как одно из имен Бога Живого может спасти наш разбитый на осколки и все еще прекрасный мир.
Литургия в часовне неопалимой купины
Уплывают отражения с поверхности памяти, как светлые облака с зеркала моря; но иногда поток дней погружает в таинственную глубину, в которой сливаются времена, и прошедшее остается непреходящим.
Потоком благословения ощущала я дни на Синае. И перепад уровней моего бытия — до черты у подножия Святой горы и после этой черты — был переходом от обыденного к чудесному, от принадлежащего мне самой — к тому, что превосходит мои возможности и открывается как дар и милость.
Одним из самых глубинных событий осталась литургия в часовне Неопалимой Купины.
Ее совершают с первых веков на корне Тернового Куста раз в неделю, в субботу; для братии это привычно, как восход солнца, и никому не пришло в голову, что я могу этого не знать. А я об этом не знала еще в ночь перед моей последней, второй в монастыре субботой.
Но кто-то стал исподволь меня к ней готовить — Ангел-хранитель? Или пророк Моисей, местный распорядитель Священной Трапезы? Или русские святые, молитвами которых я совершила дальний путь?
Меня давно беспокоило, как я буду исповедоваться перед причастием: моего знания английского едва хватало, чтобы понимать и выговаривать простые слова. Никто не исповедовался в храме перед литургией — паломников по утрам почти не бывает, а у монахов есть особое время для беседы с духовным отцом. Отец Адриан и отец Павел не исповедовали по-английски и отправили меня к архиепископу. Меньше всего хотелось мне беспокоить архиепископа по столь для меня личному, а для него незначительному поводу, как мои грехи. — «Почему? — удивился отец Павел. — Все монахи исповедуются у него. Я скажу о вас сам. Он у нас очень добрый».
Владыка Дамианос назначил мне вечер пятницы. В приемной уже сидел монах, который встретил меня в день приезда и проводил сюда же, отец Иустин; тогда лицо его мне показалось знакомым, но это было совсем невероятно, и я не придала значения первому впечатлению. Теперь он упомянул, что окончил Парижский богословский институт, и мы вычислили те майские дни трехлетней давности, когда я могла видеть его в Сергиевском подворьи: этот мир с его великими пустынями и многолюдными столицами снова оказался удивительно тесным для близких по вере.
Вышел из кабинета Владыка, посмотрел на нас устало и отсутствующе, будто медленно переключаясь на наши дела, зажег люстру. «Зачем такая иллюминация?» — успела подумать я. Поискав на полках, достал альбом с фотографиями монастыря и протянул мне:
— Отец Иустин просил об исповеди раньше, — простите, вам придется подождать…
Закрылась за ними дверь из угла приемной в домашнюю церковь.
Сразу нашла я образ Пантократора VI века, перед которым замирает душа — в волнении? печали? трепете перед ликом божественной красоты? Во весь большой лист — голова Христа и благословляющая десница; репродукция чисто воспроизводит оттенки восковых красок, даже стекло теперь не стоит между нами, и я вижу древний образ лицом к лицу.
Прекрасно поставлена голова на высокой открытой шее, в овале густых волос и блеклом круге нимба с едва намеченными перекладинами креста. Необычайна и невыразима одухотворенность бледного аскетического лица, больших глаз с темным обрамлением кругов радужной оболочки, чуть срезанной траурной каймой верхних век. Нижние веки тоже слегка подчеркнуты темной полосой, повторенной слабой тенью под глазами. Волосы, разделенные надвое, ниспадают по сторонам чистого лба и щек. Несимметричный изгиб бровей, тень, продолженная от излома брови вдоль тонкого носа; мягко прорисованные усами губы и небольшая бородка подчеркивают светотеневую лепку лица. И сам нимб обведен как будто траурной каймой.
А в бездонном взгляде Вседержителя — бездонная печаль. Эта божественная — надмирная и умиротворенная — печаль включает меня в свою беспредельность, проникает до дна души и уходит сквозь нее дальше, в уже непостижимое мною — в вечность, в вечную любовь или вечный покой, — под этим взглядом сердце мое тает, как воск, и начинает тихо плакать. Всплывают в памяти строки церковных песнопений — «Векую отринул меня от лица Своего, Свете незаходимый, и покрыла мя есть чуждая тьма…» — чувство ищет слова, но не находит. Он, и правда, оставил меня задолго до моего рождения и вместе с моей землей, и еще на тридцать пять лет жизни, но взгляд Его проходит сквозь подробности судьбы — к тому, что есть сейчас.
С болью в сердце я понимаю, что не готова к исповеди, что, может быть, никогда не была к ней достаточно готова, потому что от начала дней жизнь отделена, отдалена от этого Первообраза, искажена. Нет никаких слов, чтобы заполнить бездну между нами, только сокровенный голос плача может быть Им услышан: Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отними от меня… А в Его неизреченной печали, проходящей как сквозь подробности судьбы, так и сквозь напластования греха и зла, к светящейся сердцевине, есть неизреченное сострадание.