Виктор Гюго - Наполеон малый
Вы надели Франции повязку на глаза и заткнули ей рот. Для чего?
Разве для того, чтобы совершать честные поступки? Нет — преступления. Кто боится света, творит зло.
Вы расстреливали в ночном мраке на Марсовом Поле, в префектуре, во Дворце правосудия, на площадях, на набережных, всюду.
Вы говорите: «Нет!»
А я говорю: «Да!»
В отношении вас всякий вправе делать любые предположения, вправе обвинять и подозревать.
И если вы отпираетесь, всякий вправе быть уверенным в своих подозрениях. Ибо ваше запирательство следует считать подтверждением.
На ваши преступления 2 декабря указывает перст общественной совести. Никто не может подумать об этой дате без содрогания. Что делали вы под покровом этой ночи?
Дни ваши исполнены мерзости, и ваши ночи вселяют подозрения.
О! Отвратительное исчадие мрака!
Но вернемся к бойне на бульваре, к этой знаменательной фразе: «Пусть исполняют мои приказания!» — к Четвертому декабря.
В этот вечер Луи Бонапарт, вероятно, сравнивал себя с Карлом X, который не захотел сжечь Париж, и с Луи-Филиппом, который не пожелал пролить кровь народа, — и, надо полагать, воздал себе должное, возомнив себя великим политиком. Спустя несколько дней генерал Тьерри, состоявший ранее при особе одного из сыновей короля Луи-Филиппа, явился в Елисейский дворец. Луи Бонапарт, которому, очевидно, пришло на ум это историческое сопоставление, увидев издалека генерала, крикнул ему с победоносным видом: «Ну как?»
Луи Бонапарт обнаружил свою подлинную сущность, сказав как-то одному из своих прежних министров, который нам передал его слова: «Если бы я был Карлом Десятым и если бы мне в июльские дни попались в руки Лафит, Бенжамен Констан и Лафайет, я бы их перестрелял как собак!»
Будь Луи Бонапарт из тех людей, которые останавливаются в нерешительности перед резней, в тот самый день, 4 декабря, он был схвачен в Елисейском дворце — и победа осталась бы на стороне закона. На его счастье, он не страдает щепетильностью подобного рода. Несколькими трупами больше или меньше — какое это имеет значение? Убивайте, что там рассуждать! Убивайте кого попало — рубите, расстреливайте картечью, душите, топчите, — запугайте насмерть этот отвратительный Париж! Переворот был на волоске от краха — эта великая бойня позволила ему вывернуться. Луи Бонапарт едва не погубил себя предательством, он спасся зверством. Будь он только Фальеро, ему был бы конец; на свое счастье, он оказался Цезарем Борджа. Он бросился вплавь со своим преступлением в поток крови; человек менее преступный захлебнулся бы в нем, он — переплыл. В этом и заключается его так называемый «успех». Сейчас он уже на том берегу, старается обсохнуть и обтереться, кровь льет с него ручьями, а он принимает ее за пурпур и требует себе империю.
II
Продолжение преступлений
Вот он, этот злодей!
И неужели тебе не будут рукоплескать, о Истина, когда на глазах Европы и всего мира, перед богом и людьми, призвав в свидетели честь, присягу, веру, религию, святость человеческой жизни, право, величие души, призвав в свидетели жен, сестер, матерей, цивилизацию, свободу, республику, Францию, — перед его лакеями, его сенатам, его государственным советом, перед его генералами, его священниками, его полицейскими — ты, представляющая собою народ, ибо народ — это истина, ты, представляющая собою знание, ибо знание — это свет, ты, представляющая собою человечество, ибо человечество — это разум, от имени порабощенного народа, от имени изгнанного разума, от имени оскверненного человечества, перед этой толпой рабов, которая не может или не смеет вымолвить ни слова, ты дашь пощечину этому бандиту, устанавливающему «порядок».
А! Пусть другие ищут более умеренные выражения. Я прям и жесток! Я не пощажу этого не знающего пощады злодея, и я горжусь этим.
Продолжим.
К тому, что мы показали, добавим все прочие преступления; нам придется вернуться к ним еще не раз и, если бог продлит нашу жизнь, мы изложим их историю во всех подробностях. Добавим еще массовые аресты, сопровождаемые самыми неслыханными жестокостями, переполненные тюрьмы,[52] секвестр имущества[53] людей, внесенных в проскрипционные списки в десяти департаментах, — а главным образом в Ньевре, в Алье и в Нижних Альпах. Добавим к этому конфискацию имущества Орлеанских принцев и изрядный кусок, оторванный от него для подачки духовенству: Шиндерганнес всегда делился с попами; добавим еще всякие смешанные комиссии и так называемую «комиссию помилования»,[54] военные советы, которые, соединившись со следственными органами, без конца умножают жестокости, отправляют в ссылку одну за другой бесчисленные партии людей, изгоняют часть Франции за пределы Франции. По одному только департаменту Эро три тысячи двести изгнанных и ссыльных. Добавьте к этому страшные проскрипционные списки, которые могут сравниться только с самыми ужасающими бедствиями, известными в истории: не за что-либо, а только за образ мыслей, за убеждения, за честное разногласие с этим правительством, за одно только слово свободного человека, будь оно даже произнесено до 2 декабря, людей арестовывают, хватают, бросают в тюрьму, отрывают землепашца от его поля, рабочего от его ремесла, домовладельца от его дома, врача от его больных, нотариуса от его конторы, должностное лицо от его подчиненных, судью от его суда, мужа от жены, брата от сестры, отца от детей, ребенка от родителей и клеймят зловещим крестом всех поголовно, от самых великих до самых безвестных. Никому нет пощады! Однажды утром в Брюсселе ко мне в комнату входит человек в лохмотьях, небритый, обросший бородой. «Пешком шел, два дня крошки во рту не было». Ему дают кусок хлеба, он жует. Спрашиваю: «Откуда вы?» — «Из Лиможа». — «Почему вы здесь?» — «Не знаю. Прогнали». — «А кто вы такой?» — «Сапожник».
Прибавьте к этому Африку, прибавьте Гвиану, прибавьте жестокости Бертрана, зверства Канробера, зверства Эспинаса, зверства Мартемпре; прибавьте партии женщин, изгнанных генералом Гийоном; депутата Мио, которого таскали из одного каземата в другой; битком набитые бараки, где, скученные по полтораста человек, в грязи, в нечистотах, изъеденные вшами, томятся в тропическом зное все эти невинные люди, патриоты, честные граждане, погибающие вдали от своих близких, в лихорадке, в нищете, в ужасе и отчаянии. Прибавьте к этому всех несчастных, отданных на произвол жандармам, скованных по двое, брошенных в трюмы «Магеллана», «Канады», «Дюгеклена», высаженных в Ламбессе, высаженных в Кайенне вместе с уголовными преступниками; спросите их, они не знают, в чем провинились, не знают, что они совершили. Вот Альфонс Ламбер из Эндра, он умирал, и его стащили с ложа смерти. Вот Патюро Франкёр, виноградарь, сосланный на каторжные работы, так как в деревне говорили, что из него вышел бы недурной президент республики. Вот Валет, плотник из Шатору, он попал на каторжные работы, потому что за полгода до Второго декабря в день чьей-то смертной казни не пожелал ставить гильотину.
Прибавьте к этому охоту за людьми по селам, облаву Вируа в горах Люры, облаву Пельона в лесах Кламси, в которой участвовали тысяча пятьсот человек; восстановление порядка в Кре — две тысячи восставших, триста убитых; повсюду карательные летучие отряды убивают и расстреливают на месте всякого, кто осмеливается выступить на защиту закона. Вот Шарль Сован из Марселя, крикнувший: «Да здравствует республика!» Солдат 54-го гренадерского полка тут же всадил ему пулю в поясницу, и она вышла навылет, продырявив ему живот. Вот Венсен из Буржа, помощник судьи; как должностное лицо он выступил против переворота; на него устраивают облаву в деревне, он бежит, за ним несется погоня; какой-то кавалерист отрубает ему саблей два пальца, другой рассекает ему голову, он падает, его, не перевязывая, тащат в форт Иври; это старик семидесяти шести лет.
Прибавьте к этому еще и такие факты: в департаменте Шер арестуют депутата Вигье. Арестуют? Почему? Потому что он депутат, потому что он неприкосновенен, потому что выбор народа сделал его священным. Вигье бросают в тюрьму. Однажды ему разрешают выйти на один час, чтобы закончить дела, требующие его присутствия. Прежде чем вывести его, два жандарма, Пьер Гере и бригадир Дюбернель, надев ему наручники, стягивают руки цепью ладонь к ладони и, пропустив конец цепи между кистями, затягивают ее изо всех сил, чуть не ломая ему кости. Руки узника синеют и вспухают. «Это называется применять пытку», — спокойно говорит Вигье. «Спрячь руки, если тебе стыдно», — ухмыляясь, говорит жандарм. «Негодяй, — отвечает Вигье, — эта цепь позорит не меня, а тебя». Так между двумя жандармами, подняв пуки и показывая свои цепи, Вигье проходит по улицам Буржа, где он прожил больше тридцати лет. Депутату Вигье семьдесят лет.