Всеволод Кочетов - Собрание сочинений в шести томах. Том 6
— Командование есть командование. Мы его действия не обсуждаем. Поезжайте, потолкуйте с ними сами. Командир — Баранов, комиссар — Кулик.
И вот мы путаемся бесчисленными проселками, ищем лесок среди полей, в котором расположился КП танкистов.
День склоняется к вечеру. Небо чистое. Солнце, хотя оно уже и невысоко, все еще и светит и греет. Бронзовые в его лучах, стоят пшеничные нивы. Они тучны — стебель к стеблю, как на подбор. Колосья пшеницы — что патроны в обоймах. Какой богатейший урожай хлебов несла земля в этом году колхозному крестьянству, всей стране!
Мы выходим из машины, дотрагиваемся до колосьев, они будто и впрямь из бронзы, так переспели, — зерно от наших прикосновений с тяжелым металлическим звоном не сыплется, а течет на землю. В полях орут миллионы воробьев, скворцов, еще каких-то чертовски крикливых пичуг. Молчаливо, со знанием дела трудятся грачи. А кроме птиц, вокруг никого, ни одной души. И деревня, которую мы только что проехали, пуста. Люди ушли, угнав скот, забрав кое-какой скарбишко. Урожай они оставили. Рука хлебороба не поднялась, видно, на то, что ею же самой и сделано. А может быть, колхозники наши рассчитывают скоро вернуться?
— Поджечь бы, Миша? — говорю я.
Мы стоим по пояс в пшенице и знаем, что ничего не подожжем, нам тоже этого жалко, а главное — мы тоже верим, что, может быть, немец сюда еще и не придет: вон же КП танкистов как еще далеко впереди от этого места; а если и сдадим несколько деревень на время, то скоро, очень скоро вернемся, и хлеб этот еще удастся спасти: на брезенты, например, можно зерно стряхивать, нагибать стебли с колосьями над брезентами — и стряхивать.
— А горело бы, наверно здорово? — рассуждаем мы, когда окончательно убеждаемся, что поджечь пшеницу не решимся. В эти дни нам приходилось видеть выгоревшие, черные, покрытые пеплом страшные поля. На километр вширь и вдаль лежал мертвый квадрат перед нами — бывшая совхозная нива; идешь по ней — зола и черные хлопья взлетают из-под ног. Ни птиц на том поле, ни бабочек, ни пчел… Мы вспоминаем это, срывая тяжелые колосья, пробуя зерно на вкус.
— Ну, а что же, оставлять такое богатство немцам?
— Зачем оставлять! Вернемся.
В тот день мы так и не нашли КП танкистов. Нашли зато КП стрелкового полка, который тоже участвовал в бою за Молосковицы. Смеркалось, пехотинцы ужинали, раскинувшись по лесу. Нас, понятно, сразу же задержали, доставили к командиру полка. Он рассказал, что действительно еще сегодня утром неподалеку отсюда стоял КП танкистов. Верно, там командиром Баранов, а комиссаром Кулик. Но на их КП напала группа немецких автоматчиков, зашедшая лесом. Командир с комиссаром организовали круговую оборону КП, дали немцам бой, рассеяли их, отбили, а теперь и сами переменили место.
— Упрямо сидели впереди своих подразделений. Отчаянный народ, — не без одобрения сказал командир пехотинцев.
Мы, как всегда, принялись беседовать с бойцами, с командирами. Мне приглянулся симпатичный молоденький красноармеец с живыми, веселыми глазами. Солнце уже зашло, и глаза его в отраженном свете зари казались такими черными, будто это были дикие лесные ягоды.
— Гильмутинов, — назвал себя паренек. — Мурат.
— Поговорите, поговорите с ним, — сказал, проходя мимо» один из командиров. — Это был его первый бой. Действовал он молодцом.
— Мы сидели так, — заговорил Гильмутинов. — Я в своем окопчике слева, а от меня справа в своем окопчике — Семен Макушкин. Он смирный такой, Макушкин. Я все подскакиваю, мне немца не терпится увидеть: никогда в жизни не видал немца. Так? Так. А Макушкин мне: «Сиди, сиди, Мурат. Куда спешишь? Умереть всегда успеешь. Девятнадцать лет всего, дурачок, и прожил на земле. Еще и не знаешь, какая она, жизнь-то, хорошая. И девок, поди, еще не знаешь». Я сержусь: почему по знаю? Все знаю. Почему жизнь не люблю? Очень люблю. Потому и хочу немца поскорее увидеть да схватиться с ним, чтоб не мешал жить да радоваться. Так? Так. Ну, в общем, сидим, сидим в окопчиках. Через наши головы мины летят, из пулеметов стреляют. А немца все нет. Взялся я банку с мясными консервами открывать: есть захотелось. Открывалки нету, какая на войне открывалка! Подобрал осколок снаряда с острым краем и давай им жесть пробивать. Такое дело канительное, только банкой и занят, вперед не гляжу. Уже минут десять вожусь, полкрышки продырявил, и тут как ахнет, как рванет у меня из рук — куда и эта банка и тот осколок подевались. А впереди как затрещат пулеметы, да автоматы, да винтовки… Крик начался. Поднимаюсь, гляжу из окопчика: немцы! Идут. Мундиры на них темные, серые. Совсем как про них в газетах пишут. Кричат, идут и стреляют. «Макушкин! — кричу. — Макушкин, вот они!» А Семен вздремнул маленько на припеке. Поднялся тоже, протирает глаза. Такой огонь тут начался, вы даже представить не можете. Перед самым моим окопчиком снаряд ударил. Когда я отряхнулся от песка, осмотрелся: винтовка моя, что на бруствере лежала, вся искалечена, ствол у нее погнут, приклад и щепки разбит. Так? Так. А немцы уже совсем близко.
Парнишка-красноармеец принялся закуривать папиросу марки «Красная звезда», которую все называют обычно или «звездочкой», или «гвоздиками». Закурил, выпустил дым.
— Совсем, говорю, близко немцы.
Он так увлеченно, с таким жаром рассказывал, этот плотный крепыш, будто бы снова переживал свое первое сражение.
— Наши выскакивают навстречу им из укрытий, идут в штыки. Макушкин тоже там. А я как дурак: винтовки у меня нету. Чем драться? Выхватил из кармана гранату и бегу вперед. Кричу всякое. Вижу, Макушкин с тремя фашистами дерется, отбивается от них штыком и прикладом. А он здоровый, Макушкин, настоящий богатырь, как из сказки. Выше меня раза в два. Смирный такой, говорю. Как даст одному, как даст другому… Я еще и добежать не успел, а он уже всех троих уложил. Бежим вместе… Вдруг слева — пулемет: та-та-та… Я присел, слушаю, смотрю. Двое немцев возле него, возле ручного пулемета. Недалеко от них — наблюдатель с биноклем. Так? Так. Я к ним по траве, ползком, будто змей. А когда уже совсем близко было, ка-ак запущу в них гранату! А потом вторую вытащил да ка-ак вторую! Ну и прикончил всех. У одного, у наблюдателя, автомат забрал, на шею повесил; не знаю, как из него стрелять. Так? Так. Но тут ранило Макушкина. Упал Семен. Нога перебита, кровь бежит, а терпит, не кричит, не стонет. Поднял я его, чтобы из огня вытащить. Поднял и весь качаюсь: здоровенный он такой. Кое-как оттащил метров на двести, под прикрытие танкового тягача, который там стоял на всякий случай… В общем, мы победили. Немцы отошли, палили в нас издалека. Делать мне снова нечего. Давай, думаю, санитарам помогу, чтобы не оставить раненых на поле. Одного сапера перевязал и тоже к тягачу оттащил. Потом бегу опять по полю — в воронке лежит девушка-дружинница. «Боец, боец! — кричит. — Помоги, плохо мне!» Кинулся к пей в воронку. И верно, плохо. Очень плохо. Обе ноги переломлены. Поднял ее, стонет. Вместе с Макушкиным стали ей ноги бинтовать. Так? Так. Бинтов-то и не хватает. Рубашку свою нижнюю разорвал — на тряпки пустил. Нет, вижу, пропадет девушка, кровью истечет. Взял снова на руки. «Ребята, — говорю другим, — я приду за вами, потерпите. Не могу ее без помощи оставить». Так? Так. Через километр перевязочный пункт нашел, сдал сандружинницу медикам. К ребятам побежал. Хотел за Макушкина приняться: друг же мой. А он: «Нет, Муратик, я потерплю. Сапера тащи. Ему хуже». Оттащил сапера. А тогда только и Макушкина.
— Все правда, — сказал кто-то из темноты. — Мы его, Мурата, к награде представили.
Оказалось, что говорил это командир взвода, в котором служит Гильмутинов.
— Напишите о нем. Стоит, чтобы написали про такого. Настоящий комсомолец.
Я еще долго разговаривал с пареньком, расспрашивал его о доме, о родителях, о том, как и где он учился. Ничего в его ответах не было особенного. Все как у миллионов наших молодых ребят — и комсомольцев и некомсомольцев. Правда, он время от времени говорил: «Ну, а как же иначе! Я же комсомолец!» Было в этом бесконечно много общего с недавно слышанным нами: «Ну, а как же мы могли остаться: я ведь пионер, а Витька — октябренок».
— Девушку жалко, — сказал Гильмутинов на прощание. — Семен-то Макушкин, он ничего, рана небольшая, скоро, сказал, вернется. А она… Плохо у нее. Мучилась очень. Я перевязываю, а ей стыдно. Да и мне стыдно. Вое же снять с нее пришлось. Очень себя ругаю: даже имени не спросил, дурак такой.
Заночевали мы у пехотинцев. Ночь была тревожная: массированными залпами не слишком уж и далеко били немецкие минометы. Получалось это так, будто бы адский гром перекатывается за лесом из края в край.
Утром полк получил приказ перейти на другое место. Вместе с ним мы вновь выбрались на шоссе Кингисепп — Ленинград. Но уже ни в Кингисепп, ни даже в Ополье и в Лялицы по нему пройти невозможно. Только в сторону Красного Села. Километр за километром дорогу захватывает враг, изо всех сил стремясь к Ленинграду.