Мария Дубнова - В тени старой шелковицы
– Ясно, чего там… Привозите, починим.
«А он ничего, нормальный мужик, – подумал Соломон. – Может, я зря на него окрысился…»
Машинки Цельев не вернул. Из Москвы не приехала и еще одна машинка, отремонтированная и принятая по акту. Но эти вопросы решались просто, и Соломон еще и еще раз хвалил себя за предусмотрительность: все деньги перечислялись Цельеву под трудовое соглашение, с них вычитались налоги, акты сдачи-приемки машинок – в порядке, под каждым документом – три подписи, везде печати. Комар носа не подточит. И Цельев машинки вернет, никуда не денется.
Все хорошо.
Начало катастрофы
…И тут Оля потеряла кольцо. То самое, талисман, перстень-маркизу, три камня в золотой оправе: бриллиант, рубин и сапфир. Носила не снимая, привыкнув видеть его утром и вечером. Перстень был оберегом, и вот утром сняла его на секунду, чтобы умыться. Умылась. Открыла глаза. Кольца нет.
По спине пробежал холодок.
Беда.
В комнате никого. В коридоре Паша моет пол. Соседи только что заходили муки занять, так они ушли, а потом Оля решила умыться. Да, точно. Умыться, потому что случайно выдохнула в муку, и брови с волосами покрылись белой пылью. Она чихнула и пошла умываться. Соседи ушли.
Или она не дождалась, пока они уйдут, и побежала умываться? Может, и так. А если так – куда делся перстень? И когда она его сняла? Прямо перед умываньем? Или когда муку доставала?
Олю прошиб холодный пот. Она выбежала в коридор.
– Паша! Ты сейчас в комнату заходила?
– Не… – Паша хлюпнула носом, втянула сопли. У нее все время были сопли, и она их время от времени высмаркивала в подол ситцевой юбки. – Я тута мою. Скоро домою, Ольга Михална, и пойду.
Оля вбежала обратно в комнату, поползла по полу вокруг умывальника. Еще раз прохлопала ладонью стол, раковину. Кольца не было.
Шел февраль сорок восьмого. Уже Жданов произнес свои знаменитые слова о «безродных космополитах»[17]. Почти год уже по стране шли суды чести: общественность осуждала тех граждан – как правило, евреев, – которые совершили что-то неподобающее, но, к сожалению, не наказуемое с точки зрения Уголовного кодекса.
Липецкий тракторный решил не отставать. Что это? Директор – Кацнельсон, главбух – Хоц. И 21 февраля четверо бдительных и партийно-ответственных работников машиносчетного цеха составили акт, что из прибывшей на ЛТЗ первой партии машин «Мерседес» работала только одна, а из второй партии – только три машинки. То есть Хоц купил тридцать восемь машинок, из которых работало только четыре!
Колесо завертелось. Приехала комиссия, стали разбираться. В актовом зале устроили суд чести. Соломон пришел на этот суд с бумажками, тряс актами приемки, показывал ведомости. Пожимал плечами: сейчас март, цех был запущен в сентябре, если машинки не работали, как же вы считали на сломанных машинках? Да, «Мерседес». Это хорошая фирма! Это качественная техника! Да при чем тут низкопоклонничество перед Западом, что за чушь вы несете?! Нет, я согласен с линией партии, согласен, согласен! Великий Сталин…
Соломона никто не слышал. Гул стоял в актовом зале. Составили протокол. Кацнельсон вышел после собрания, не взглянув на своего главбуха.
Вечером Соломону вызывали врача. Давление 250 на 140. Криз. Лежать, не вставать. Ныло сердце. Кружилась голова, во рту пересыхало.
На фоне стресса резко поднялся сахар, Соломон вспомнил и о почти забытом диабете, и об ишемии. Но, отлежавшись неделю, вышел на работу. Подумал, что нужно срочно затребовать с Цельева машинки. Напомнил себе, что хотел еще ввести большую механизацию учета. Но энтузиазм пропал. По территории завода мимо Соломона спокойно ходили люди, которые на собрании кричали ему в лицо какие-то гадости: буржуйский космополит, западный прихвостень, фабрикант… Какой фабрикант? Соломон стоял с ними в одной очереди в столовой, они же, не стесняясь его присутствия, громко между собой говорили о том, что жиды обнаглели, везде пролезли, своих понаставили… Начали болеть ноги, иногда он их просто не чувствовал. Врач сказал: «Диабетическая нейропатия, меньше нервничайте, пройдет». Соломон грузно опирался на палку. Старался не прислушиваться к разговорам.
Вообще, он что-то сдал последнее время. Давление не спадало, приходилось то и дело брать больничные. Правда, бухгалтерия теперь, с легкой руки Соломона, работала ровно и точно, и отсутствие главбуха никак не влияло на сроки сдачи отчетов и баланса… Кацнельсон передал через секретаря, что будет неплохо, если Хоц возьмет на некоторое время отпуск и уедет. Сдав полугодовой отчет, Соломон попросил, не надеясь особенно, путевку в Кисловодск. Но дали.
В санатории давление пришло в норму. Оля писала из дома, что все нормально, лечись, за нас не волнуйся. Боря скучает, Мика скучает, я скучаю. Лечись.
Когда Соломон в конце августа вернулся в Липецк, на заводе вовсю работала новая комиссия. В столах бухгалтерии рылись люди, доставали папки, перебирали бумаги. Требовали какие-то отчеты за сорок четвертый и сорок третий годы. Соломон не знал, где лежат те бумаги: «Я же пришел на завод в августе сорок шестого!» Проверяющие усмехались: «Ну да, ну да. Понятно», – и смотрели с прищуром, проницательно.
Наконец пытка кончилась. Седьмого сентября 1948 года приказом директора главбух Соломон Хоц был освобожден от занимаемой должности.
Нужно было съезжать с квартиры.
И они уехали в Москву.
Арест
Соломон устроился старшим бухгалтером на СВАРЗ – Сокольнический вагоноремонтно-строительный завод. Ему дали от завода квартиру, и примерно полгода, до апреля 1949-го, он проработал в Сокольниках. Потом до СВАРЗа докатилась липецкая волна – дело о неработающих счетных машинках к этому времени выросло в большое уголовное производство, комиссия обнаружила растраты 1943—1944 годов, было объявлено, что Хоц причастен… Со СВАРЗа его уволили на всякий случай, не дожидаясь неприятностей.
С квартиры пришлось съехать.
На Гучковку ехать было холодно, вокруг еще лежал снег, к сестрам Соломон больше решил не соваться, Ефим все еще снимал на Сходне две комнаты у Тони… Взяв чемоданы, жену и сыновей, Соломон приехал в Перловку.
К дяде Муне.
Дядя Муня – маленький еврей с огромным животом, широченные штаны на подтяжках, длинный нос, усы и лысина. Во все годы советской власти у него был собственный маленький ларек в Москве, на Каланчевке, где он с женой, тетей Анютой, ухитрялся продавать все – от творога до ниток и спичек. Тетя Анюта была сестрой Мэхла Файвелевича, Олиного отца, и доводилась Оле родной тетей.
Дядя Муня пользовался большим авторитетом среди евреев Перловки. Он часто заходил в местную синагогу – маленький сарай во дворе у одного парня, без дяди Муни не составлялся миньян[18]. Дома, в шкафу, в специальном мешочке, у дяди Муни лежали припрятанные филактерии и талес[19]. В тумбочке у кровати лежала Тора, дядя Муня читал на иврите.
Дядя Муня женился на своей Анюте в 1930-м. Бабушка Фейга, которая жила с дочерью, была не в восторге: Муня к этому времени уже был разведен, у него даже где-то росли два сына! Ужас! Правда, Муня ни разу о своих сыновьях вслух не обмолвился, ни разу о них невесте не напомнил, но все равно – где вы такое видели, вы подумайте! Но Шейна сказала: «Ничего страшного. Разведен, не разведен – в наше время это не имеет значения. Анюте тридцать восемь лет, если она сейчас не выйдет замуж, то не выйдет уже никогда». Ее послушали – и согласились. Шейна подарила невестке на свадьбу жемчужное ожерелье, все так и ахнули, когда Анна надела его прямо на свадьбе.
Она посидела в нем за праздничным столом, еще немного полюбовалась жемчугом после свадьбы. А потом практичный Муня продал свадебный подарок Шейны и купил на вырученные деньги полдома в Перловке, с садом. Родня в ужасе всплеснула руками, а Шейна и бровью не повела: дом так дом. Может, так даже и лучше.
В этот дом они вернулись из эвакуации, в этот дом к ним прибилась тетя Лиза, сестра тети Анюты, та самая, которую Соломон как-то привозил к себе в Коломну. И в этот дом в Перловке, маленький, уютный, с теплой печкой и геранями на окнах, и привез Соломон в апреле сорок девятого свою семью.
Детей у Муни с Анютой не было, и, как малыши меняют налаженную жизнь, они узнали только теперь. Но жаловаться не стали, наоборот – через месяц они настолько смирились с новой для себя реальностью, что неслись из своего ларька домой пораньше, чтобы успеть искупать Мишку или почитать Борьке «Робинзона Крузо». Дядя Муня, которому выпало еще и кормить Соломонову семью, почувствовал себя единственной опорой рода и большой семьи, заважничал и начал показательно ворчать на Анюту и Лизу. А иногда подмигивал при жене молоденьким девчонкам-рабфаковкам, покупавшим у него в ларьке крупу и булавки. Тетя Анюта злилась, пыхтела и выразительно втягивала носом воздух.
Прожив месяц у дяди Муни и дождавшись теплого мая, Оля с Соломоном решили съехать из Перловки на Гучковку, в свой дом. К тому же там рядом была Сарра с детьми, Шейна.