Сергей Эфрон - Переписка
Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.
Пишу понемногу — печатаюсь.[213] Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами — я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.
Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.
Твою работу в театре приветствую,[214] ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м<ожет> б<ыть> интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.
От театра я отошел далеко и — не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской[215] в роли Бориса[216]).
Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр — самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.
Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная — «Царь Максимилиан».[217] Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м<ожет> б<ыть> и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным — м<ожет> б<ыть> очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.
Здесь, в Европе — театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр<очее> и пр<очее >. Сюда отдается тот избыток народной энергии, к<отор>ый раньше шел на театро-творчество и на театро-зрительство. То же что было в древней Византии (и в Риме) трагедия и комедия заменились цирком и ристалищем. Могут еще ставиться гениальн<ые> спектакли, но театр умер, ибо единственный творец театра (не спектакля) — народ — от него отвернулся и занялся другим (и кинематографом в том числе).
Но… жив актер и не хочет умирать. Даже больше — театр умирает, а актер размножается. На первый взгляд выглядит нелепым парадоксом, но только на первый взгляд. (Ведь писатель пишет не потому, что есть литература. То же и актер). Вот от актерства я и отошел. Но об этом в следующий раз, ибо иначе письмо пойдет только п<осле>завтра.
То что я буду писать об актёрстве к тебе не относится. Женщина на сцене совсем не то, что мужчина на сцене.
Кончаю, кончаю. Боюсь только, что из моей сжатой болтовни ничего понять нельзя. Не взыщи. Целую тебя нежно и жду твоих писем.
Твой С.
Давно собираюсь спросить у тебя, как отыскать в Париже — могилу мамы, папы и Котика. Я даже не знаю, на каком кладбище они похоронены. Нужно спасать могилу. То что я до сих пор не подумал об этом — меня очень мучает.
23/IV <1926 г.>
<В Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Впервые, кажется, задержался с ответом тебе. Но сегодня видел страшный и мучительный сон, с тобой происходили всякие гадкие вещи и заторопился отвечать. Все ли у тебя благополучно? Как здоровье? Не следуй моему примеру и ответь немедленно. Буду считать дни.
Твои страхи об моей жизни в Париже напрасны. Живу я лучше, чем в Праге, хотя постоянного места и не имею. Мне предложили здесь редактировать — вернее основать — журнал — большой — литературный, знакомящий с литерат<урной> жизнью в России.[218] И вот я в сообществе с двумя людьми, мне очень близкими, начал. Один из них лучший сейчас здесь литературный критик Святополк-Мирский,[219] другой — теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» — человек блестящий — П. П. Сувчинский.[220] На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России — Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь — Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней.[221] В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала.[222] Но, увы, эта работа очень не хлебная. Быть шофёром, напр<имер>, раза в три выгоднее. М<ожет> б<ыть> на будущую зиму и придется взяться за шофёрство.
Скоро к вам выезжает Илья Григорьев<ич>. Он расскажет тебе о нашей жизни. Я поручил ему зайти к тебе — он это сделает сейчас же по приезде.
О твоем приезде. Это было бы прекрасно и для меня и для тебя, но думаю, что тебе следовало бы до выезда выполнить одну очень трудную и вместе с тем необходимую вещь. Нужно каким-то образом выправить ваши отношения с М<ариной>. Повторяю — это очень трудно. М<ожет> б<ыть> ты даже не представляешь себе, как это трудно, но необходимо. Не скрою, что М<арина> не может о тебе слышать. Время сделало очень мало и вряд ли можно на него рассчитывать и впредь. Мне кажется — ты должна перешагнув через многое протянуть руку. И не раз и два, а добиваться упорно, чтобы прошлое было забыто, и если не забыто, то каким-то образом направлено по другому руслу эмоциональному. Не ищи в этом случае справедливости. Не в справедливости дело, а в наличии ряда страстных чувствований, к<отор>ые нужно победить не в себе (что легко), а в другом. Если не выполнить этого, то придется на многие годы нести ядовитую тяжесть. Подумай, как нелепы будут наши отношения здесь, когда мне придется считаться с тем, что вы с Мариной находитесь на положении войны. При твоей и Марининой страстности к чему это может привести? Необходимо с войной покончить. Марина в ослеплении. Поэтому должна действовать ты со всею чуткостью и душевной зрячестью. Ведь здесь, при твоей зрячести, не может быть места для самолюбия. Тем более, что Москва и все что связано с нею для Марины тяжкая и страшная болезнь. Как к тяжкой болезни, как к тяжкому больному и нужно подходить.
Ответь мне, что ты думаешь обо всем этом.
Пишу тебе совершенно откровенно, ибо в кровности моего отношения тебе нечего сомневаться. Верно? Верю, что нам предстоит еще длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться. Если бы можно было тебе рассказать на словах, как я все это чувствую — было бы гораздо легче. Но думаю ты и так почувствуешь и поймешь.
Вот, Лиленька, давно хотел тебе об этом написать, да трудно было. Не хотелось бередить старого. Знаю твое сердце, знаю твою бескожесть и многое еще знаю в тебе (помню хорошо), поэтому все откладывал. Мне очень важно знать — сама-то ты чувствуешь всю мучительность для меня (и ведь для тебя?) оторванности тебя от моей семьи. Разрубленность кровного? А если да, то как думала о будущем? Или решила так до конца проводить разделение: ты любишь меня, я люблю тебя, я люблю Марину (каждое отношение отгораживается от соседнего непроходимой стеной). Чувствуешь ли всю ущербность подобных любвей? Большой, огромный круг меня для тебя выпадает, круг связанный с каждым моим часом. Ведь это же нечто столь дефективное, что терпеть этого нельзя.
Не знаю — возможно ли исправить создавшееся, но что нужно сделать все для этого — знаю. Ведь да?
Только не пойми написанного неверно. Не удастся тебе, что делать, будем проводить разделение и дальше. Будем его проводить и после твоего приезда. Но мне бы хотелось не этого. Мне бы хотелось, чтобы все мое было бы и твоим. Чтобы мой дом был и твоим домом в той же мере, в какой твой дом всегда есть и будет моим. Никто никогда не может заменить кровной связи. Ты, наличие тебя даже за тысячи верст, дает мне то, что никто, кроме сестры дать не может. Хочу, чтобы это кровное воссоединилось с моими часами (всеми), а не только с некоторыми. Уверен, что и ты должна чувствовать то же.