Дмитрий Мамин-Сибиряк - Сестры. Очерк из жизни Среднего Урала
— Подхожу я к нему потихоньку, а он думает, что это медведь, да как бросится от меня бежать — шапку даже потерял, так без шапки и летит, как поповский жеребец; кое-как я догнал его и привел к Карле, а он сидит на мертвом медведе да пред лесообъездчиками храбрость свою рассказывает. Я подошел к нему и говорю: «Слышал, мол, я, Карл Карлыч, как вы воркунов-то спутали…»
— Ну?..
— Верно!
— Поди, врешь?
— Чего мне врать… не подряд взял врать-то! Карла ничего, не осердился, потому на охоте говори ему, что хошь, порядок у него такой. Вот лесоворов ловить, так супротив Карлы никому не сделать; он по духу слышит, где дерево рубят, и сейчас к мировому, а потом на высидку, потому у него везде порядок.
— Без порядку невозможно, — флегматически соглашался Никитич.
Гости, против моего ожидания, остались на Половинке до самого вечера и совсем испортили нам целый день; все страшно пили, кричали, старик немец барабанил вальсы, Муфель был красен, как вареный рак, и вздумал угостить почтенную публику целым представлением. Принесли длинную жердь, «сестры» положили ее себе на плечи, и Муфель принялся выделывать на ней гимнастические упражнения: вертелся на брюхе, вертелся на локтях, вертелся на согнутых коленках — словом, показывал чудеса своего искусства; «сестры» только кряхтели и сильно пошатывались, когда Муфель выделывал разные salto mortale;[10] лесообъездчики ахали, Никитич стоял в немом восторге с растворенным ртом. Наконец и это кончилось, и вся орда скрылась в лесу, а мы все остались такими измученными и несчастными, что тяжело было смотреть друг на друга; Гаврило Степаныч повесил голову и только вытягивал шею, точно его что душило. Вечером он не вытерпел и, когда мы сидели за чаем, заговорил:
— Не могу я видеть эту шайку воров… Ведь все до одного воры… Это ужасно…
— Гаврило Степаныч, ты опять… — попробовала было остановить мужа Александра Васильевна. — Помнишь, как доктор строго запретил тебе волноваться…
— Ах, Саша, Саша… — каким-то ребячьим шепотом заговорил Гаврило Степаныч, а на впалых щеках так и заиграл яркий румянец. — Разве доктор был у меня на душе? А если я не могу видеть этой мерзости, этих разбойников… Мне легче будет, если я выскажусь…
Обратившись ко мне, Гаврило Степаныч заговорил с такою поспешностью, точно боялся умереть прежде, чем успеет высказать все, что лежало у него на душе.
— Пеньковка и еще девять заводов принадлежат, как вы знаете, Кайгородову, который живет постоянно за границей и был на заводах всего только раз в своей жизни, лет пятнадцать тому назад; пробыл недели две и уехал. Впрочем, от его визитов только лишний расход, а пользы немного; он требует свои восемьсот тысяч ежегодно и больше знать ничего не хочет. Кутило и мот губит такие отличные заводы на Урале, а сам шатается по Европе да удивляет всех своими безобразиями. В Париже, в Вене, в Италии понастроил дворцов своим любовницам, а мы сохнем для него здесь на работе. Да сам Кайгородов еще ничего, плохо то, что немцы его совсем обошли: целая лестница из немцев… А у них известный порядок, как клопы: один появился, и целое гнездо сейчас заведется. Главный управляющий у нас немец, управители на заводах немцы, лесничие — немцы, плюнуть некуда; вот они и обрабатывают Кайгородова. Вы подумайте, что заводы Кайгородова ежегодно выплавляют до трех миллионов пудов металлов: чугуна, железа, стали, меди; одних дров ежегодно выходит до трехсот тысяч кубических сажен да столько же идет лесу на выделку угля — ведь подумать страшно… Есть около чего похозяйничать. Ну, и хозяйничают… Прибавьте к этому еще то, что заводы принадлежат Кайгородову на посессионном праве, значит он имеет только право на пользование — вот мы и пользуемся!.. Да что им, этим немцам, и жалеть нас, дураков: выжгут все, набьют себе карманы и уедут, а мы останемся, как рак на мели. Вот вам пример нашего заводского хозяйства: из десяти заводов первое место принадлежит Нижне-Угловскому заводу, леса кругом него давно выжжены, строят Пеньковку, потому что кругом Пеньковки лесу пропасть, значит нужно пустить его в ход. Руду везут к нам из Нижне-Угловского завода, мы ее переплавляем в чугун, превращаем в железо или сталь и везем обратно в Нижне-Угловский завод, чтобы там переделать в рельсовую болванку; своего чугуна нам недостает, нам везут его из других заводов, мы его переделываем в железо и отправляем опять в Нижне-Угловский завод. Другая чугунная болванка прогуляется таким образом раз шесть; да рельсы прокатим раза два от Пеньковки в Нижне-Угловский завод.
— По-моему, проще было бы возить в Нижне-Угловский завод прямо дрова и уголь; тогда вместо шести концов приходится сделать всего один, — проговорил я.
— Вот в том-то и дело, что в этом весь наш расчет заключается, чтобы перевозить с места на место руду и чугун. Вы представьте себе, что мы украдем по полтиннику с каждой сажени дров, да еще столько же сдерем с подрядчиков, которые живут нашей перевозкой: им выгодно и нам выгодно, а Кайгородов рукой на все махнул, хоть трава не расти. Вы видели сегодня Муфеля и лесничих, вот у них рука руку и моет, живут душа в душу, а около них наживаются «сестры», лесообъездчики, целая шайка подрядчиков… Так как заводы принадлежат Кайгородову на посессионном праве, то от горного департамента существует горный исправник, который столько же может сделать, как Евстигней: видит все, своими глазами все видит, а взять не с кого. Пеньковка жрет дрова; а что против этого поделаешь? Чтобы отвести глаза исправнику, лесничие придумали какую штуку: всем лесообъездчикам заказано строго-настрого преследовать лесоворов, вот они и усердствуют, завалили мировых судей делами о лесных кражах, а им это на руку, потому что они сами воруют в десять раз больше и продают лес тем же рабочим. Везет мужик жердь, бревно, осьмушку дров — сейчас к мировому, а мировые судьи пляшут по дудке немцев и преследуют лесоворов высидкой и штрафами. Настоящие-то лесоворы остаются в стороне и капиталы наживают, а мужик отдувается за все: и в кутузке сидит за каждое полено, и штрафы с него мировые судьи дерут, да еще он же должен ворованный лес втридорога покупать все у тех же лесообъездчиков. Эта штука очень ловкая: исправник спокоен, потому что знает, куда лес идет, — лесоворы воруют; лесничие и лесообъездчики набивают себе карман отчасти собственным воровством леса, а отчасти от подрядчиков, которые поставляют дрова и уголь; Муфель тоже не в накладе, у него в руках вся перевозка и от лесничих перепадет… Помните басню Крылова о том мельнике, у которого вода размыла плотину, а он все свалил на куриц; у нас роль этих куриц играют лесоворы. Ведь это ужасно, ужасно…
Гаврило Степаныч сильно увлекся своей темой; Александра Васильевна потихоньку несколько раз дергала его за рукав, но этот невинный маневр не привел к желаемой цели, а еще больше сердил Гаврилу Степаныча, и он с горечью проговорил:
— Саша, голубчик… Ведь я служу Кайгородову; жизнь свою положил на его заводах, поэтому имею полное право и обязан называть вещи их именами. Ведь сегодня эта саранча всю душу из меня вытянула… Ах, Саша, Саша, нельзя же все думать только о себе!
Посещение Муфеля уложило Гаврилу Степаныча на несколько дней в постель.
В конце июля моя работа была совсем почти кончена, оставалось еще собрать несколько сведений в пеньковском архиве, а затем съездить в Нижне-Угловский завод, чтобы там проверить кой-какие цифры, которые вошли в мою работу; благодаря указаниям и помощи Гаврилы Степаныча мой труд представлял из себя очень интересную картину экономической жизни Пеньковского завода, главная роль в которой принадлежала ужасающей цифре смертности во всех возрастах, стоявшей, по-видимому, в таком противоречии с наружным благосостоянием Пеньковки. Эти роковые цифры смертности, как ртуть в термометре, разоблачали ту жалкую правду, о которой так горячо всегда говорил Гаврило Степаныч и которую с первого взгляда так трудно было заметить; вообще я как нельзя больше был доволен результатами своего труда и отлично проведенным летом. Я от души полюбил Гаврилу Степаныча и Александру Васильевну, и мне тем печальней казалась необходимость расставаться с Половинкой и этими милыми людьми, с которыми было связано столько отрадных воспоминаний. Мне нужно было уезжать, но я день за днем за разными предлогами откладывал свой отъезд, не имея сил расстаться с своими новыми друзьями; в последних числах июля я, наконец, объявил, что уезжаю. Гаврило Степаныч не удерживал меня, Александра Васильевна обиделась и промолчала. Вышла тяжелая сцена, которая неизбежно испытывается при разлуке близких людей, но она разрешилась хотя и тяжелым, но самым трогательным образом.
— Нельзя же, Саша, ему жить с нами, — уговаривал жену Гаврило Степаныч, — прожили лето отлично, может, еще когда встретимся; чего же еще нужно?