Юрий Колкер - Мои кочегарки. Воспоминания.
— Тебе-то зачем?!
И я догадался. Жаль, ни о чем Голубеву не спросил. Слишком подавлен был своими тогдашними бедами.
Всё религиозное народное творчество в России, до Бердяева и Франка, до ученых богословов, всегда шло не в сторону разработки Нового завета (как на Западе), а в сторону от него, в сторону Ветхого завета. В первой половине XIX века в губерниях насчитывалось до двух миллионов субботников разных оттенков. Под влиянием одного из них, казака Тимофея Бондарева, перешедшего в иудаизм, начал свою проповедь и свою пахоту Лев Толстой. Хоперский казачий полк, с Кубани, какое-то время почти целиком состоял из ветхозаветных сектантов-раскольников, которым только полкового раввина не доставало. Жидовствовала на Дону громадная станица Александровская, потом ставшая городом. Места эти, к слову сказать, очень хазарские. Традиция перешагнула через этнос. Иные и слово казак выводят из Хазарии. На иврите козак означает сильный .
Что сказала Тамара Васильевна крестившейся еврейке? То, что говорит апостол в Послании к римлянам (11, 26): «весь Израиль спасется». Только и всего. Незачем еврею креститься.
Где они сейчас, эти двое? Собственно говоря, у меня и адрес их есть, я заглянул в справочник, — да навестить не решусь. Я о другом спрашиваю. Где они в новой России, унижающей христианство невиданным доселе образом: массовым хамским ханжеством?
2. В СТОРОНУ ХОДАСЕВИЧА
1-й Октябрьский участок Адмиралтейского предприятия треста Теплоэнерго-3 простирался от «Московской три» до «Адмиралтейской шесть», по площади приближался к Монако, по населению превосходил Андорру. Сосредоточенной в этом княжестве литературы хватило бы на иную африканскую державу. Была тут своя печать, свои салоны, свои гении. Граница с миром внешним, советским, очень чувствовалась. Атмосферу пронизывала достоевская мистика. Присутствовала и чертовщинка — в абсурде ситуаций и положений, в непомерных честолюбиях, даже — в именах: среди кочегаривших молодых женщин помню Люду Чертолясову и Катю Бесогонову. Половина полуподпольных стихотворцев тянула в сторону обэриутов.
Котельная в доме 6 по Адмиралтейской набережной, вид со двора, 2010В моих беседах с Сашей Кобаком всплыл Ходасевич. Его я противопоставлял и советской литературе, и гонимому ею авангарду. Вот, говорил я, узенький мост, перекинутый над пошлостью, одинаковой справа и слева; Ходасевич выше и чище не только сегодняшних литературных передвижников, но и большой четверки. Цветаева криклива, Пастернак физиологичен, приземлен, Мандельштам манерен, Ахматова отдает квасом. Хлебникова я отказывался признать поэтом; про Блока (в «анкете о Блоке»; вопросник — к столетию поэта — распространила среди котельных авторов редакция машинописного журнала Диалог) писал, что он устарел, поскольку контекст эпохи ушел в песок. От стихов я требовал естественности и точности. Ненавидел расслабленность. Всеми силами души презирал усеченную рифму (типа «демократ-вчера»), называл ее уступкой черни. От ассонансов (вроде «чирикала-чернильница» у Сосноры) в бешенство впадал. Рифма должна быть опрятна... Заметьте: на дворе — безрассветная ночь, дышать нечем, быт страшен, до получки трех рублей не хватает, работаю сизифом, жена и ребенок хронически больны, соседка-шизофреничка в коммуналке какает на пол в коридоре... а вопросом жизни и смерти становится рифма. Но это и понятно. Пуризм — морфий обездоленных. Другие спасались, забиваясь в другие щели.
В моде были квартирные лекции и семинары; тоже — форма эскапизма и протеста. Кобак предложил мне рассказать о Ходасевиче у него дома, в кругу знакомых. Но что же я знал о Ходасевиче? Тяжелую лиру — наизусть: и всё. Ходасевич был для меня идеей, эталоном вкуса; реинканрацией Боратынского в XX веке. Пришлось готовиться. Несколько раз я сходил в Публичку. Осенью 1980-го семинар состоялся — в деревянном доме на улице Курчатова. За семинаром последовало предложение написать о Ходасевиче для журнала Часы; тоже — от Кобака. Никакой прозы я отродясь не писал, но принялся за дело с воодушевлением. Чтобы иметь больше досуга, из сменных мастеров перешел в кочегары. Писал в основном в котельной «на Адмиралтейской шесть»; писал в общей тетради в клетку, остро отточенным карандашом, микроскопическими буквами, не выпускал из рук стиральную резинку. Исходил из простого соображения: жизнь и стихи лирического поэта — неразрывное целое; отделять одно от другого — формалистический трюк. Почти сразу нашел скрипичный ключ, ставший названием статьи: Айдесская прохлада.
Из двух подходов — спекулятивного и компилятивного — я выбрал второй, менее выигрышный, трудоемкий. Решил не декларировать и не утверждать, сколько есть сил, а строить статью по кирпичику, вглядываясь в эпоху и лица, — уважать читателя, сделать очевидное для меня очевидным для него, себя же спрятать... и был потрясен тем, как много косвенно говоришь о себе, честно и самоотверженно говоря о другом. Это сразу стало для меня принципом в прозе: избегать самовитого местоимения всюду, где без него можно обойтись. Всё равно ведь о себе пишем, что бы ни писали... Работал я над статьей не менее полугода, каждую свободную минуту, а потом еще долго исправлял. По объему получилась небольшая монография.
Статья удалась и произвела движение в умах. Ее читают до сих пор, на нее ссылаются; тщательно написанный текст живет долго. Конечно, тогда — Ходасевич был автором запретным и забытым. Это послужило трамплином моей статье и моей известности. Незнакомый человек, московский профессор Ю.И.Левин (мой полный тезка), писал через три года после опубликования Айдесской прохлады: «Владислав Ходасевич — белое пятно на карте отечественного литературоведения. Несколькими проницательными статьями (А. Белого, В. Набокова, Ю. Колкера и др.) едва намечены контуры этой земли...» (Wiener Slawistischer Almanach, Bd. 17, 1986). Еще выразительнее оказался другой отзыв. На библейском конгрессе в Иерусалиме в 1993 году я познакомился с лингвисткой и пушкинисткой Н.Б., поразившей меня образованностью и живостью ума. Услышав мое имя, она сперва не хотела верить: «Это же псевдоним!», а когда поверила, кинулась мне на шею со словами: «Я вас люблю!».
В процессе работы над статьей я многие часы просидел в Публичке. Кандидатский диплом открыл мне доступ в какой-то не совсем обычный читальный зал, хоть и не в спецхран, конечно. Просмотрел и прочел я горы книг и журналов. Многого не хватало — и нужные книги я подчас получал не в знаменитом книгохранилище, а я прямо в котельной. Приносили знакомые и незнакомые, прослышавшие о моем занятии; бывало, передавали со сменщиком. Дивное время!
Статья еще не была закончена, когда у меня в руках оказался парижский адрес Зинаиды Алексеевны Шаховской (1906-2001), редактировавшей Русскую мысль. Я написал ей — в полной уверенности, что либо мое письмо не дойдет, либо она не ответит, либо не дойдет ответ. Ответ пришел через две недели. Это было письмо из России. Завязался переписка, длившаяся десятилетия; в эмиграции я дважды виделся с Шаховской, брал у нее интервью для Би-Би-Си (и она почему-то предложила мне быть душеприказчиком ее литературного наследия). С Ходасевичем же Зинаида Алексеевна мне в письмах не слишком помогла; главное, что она знала, вошло в ее парижскую книгу Отражения, которую мне удалось добыть еще до нашего заочного знакомства.
Не успела моя статья появиться в Часах, как последовало еще одно предложение: подготовить двухтомник Ходасевича для парижского издательства La Presse Libre. Исходило оно от поэтессы Тамары Буковской, из кругов новых православных, — и с Шаховской никак для меня связано не было. До сих пор не знаю, что за механизмы тут действовали. Я ответил: буду готовить двухтомник для самиздата, сам отпечатаю его в пяти-шести экземплярах — и раздам друзьям; а от дальнейшего меня увольте. Поручиться за себя не могу; не знаю, как поведу себя под пыткой; боюсь смалодушничать. Парижскому изданию, конечно, буду рад, но переправляйте без меня, помимо меня.
Первый том был готов в 1981 году, второй — 10 ноября 1982 года, в самый день смерти Брежнева. Удалось добыть и отпечатать портреты. До меня Ходасевича не комментировали; комментарии, вместе с Айдесской прохладой, составляли изюминку книги, хотя, конечно, и более полного собрания до той поры не было. Я намеренно строил комментарии не «в научном ключе». В литературоведение как науку — не верил. Якобсон, Тынянов, Эйхенбаум, Лидия Гинзбург — не опровержение моим словам. Литература исследуется только средствами литературы. Литературовед может быть архивистом — и он должен быть авантюристом: мыслителем, писателем. Но где же эти качества у рядового академического литературоведа?