Марина Цветаева - Письма. Часть 2
То, что сказано, — сказано. Если Вы думаете, что я теперь из гордости говорю Вам всё это, — можете потребовать от меня чего-нибудь, что меня бы унизило. Я исполню.
Трусить я перед Вами не трушу и не раскаиваюсь в том, что было, а просто делюсь с Вами сомнениями, к<отор>ые возникли у меня на этот счет.
Я купила большой портрет Герцога Рейхштадтского ребенком:[2206] продолговатое личико с недоверчивым взглядом темных серьезных глаз, высокомерное выражение красивых губ, мягкие, пушистые волосы, оттеняющие высокий лоб… Общее выражение лица грустно-надменное. По целым часам могу смотреть на это чудесное личико сломленного жизнью гениального ребенка.
У меня к нему такое чувство восторга, жалости и преклонения, что я бы на всё пошла ради него.
Я всё лето, всю прошлую весну жила мыслями, снами, чтением о нем. Есть драма «Орленок» («L'Aiglon»), это моя любимая книга. В ней в проникновенных стихах выражается вся трагическая судьба сына Наполеона I. Его детство, смутные воспоминания о Версале, об отце, потом юность среди врагов, в Австрии, все его грезы о Франции, о битвах, вся его молодая странная жизнь проходит перед нами. Есть места, к<отор>ые можно перечитывать без конца. Читаешь и чувствуешь, как подступают слезы, и плачешь в тоске по этому молодому, чудесному, непризнанному ребенку, так несправедливо загубленного судьбой.
Да, такая любовь, как моя к этому болезненному мальчику, этому призраку, — это действительно любовь.
Если бы мне сказали: «Ты согласна сейчас увидеть драму „L'Aiglon“, а потом умереть?» — я бы без колебаний ответила — «Да!» —
Увидеть эту аристократическую голову, эту гибкую фигуру с белокурой прядью на лбу, услышать этот голос, говорящий предсмертные слова. — Господи, да за это все мучения можно претерпеть, не то что умереть!
Я знаю, что никогда не достигну своей мечты — увидеть его, поэтому и буду любить его до самой смерти больше всех живых.
Ну, заговорилась я.
Милый Понтик, не сердитесь, верьте мне, я не виновата в том, что я такая неровная.
Крепко жму Вам руку.
Ваша МЦ.
Р. S. (Зачеркнуто одно слово) Я люблю Вас больше всех живых на свете, оговорку, о к<отор>ой я раньше забыла.
<Осень 1908 г., Москва>
Ну вот, хотела с Вами поссориться да сейчас раздумала.
Читаю я «Дух времени» Вербицкой.[2207] Вещь совсем не талантливая, но, подойдя к описанию октябрьских событий, похорон Баумана,[2208] я прямо не выдержала: швырнула книжку в потолок и села за письмо к Вам. Мне прямо больно читать такие книги. Мысль, что всё это прошло, что молодость пройдет без этого, не дает мне покоя. Подумайте, вдруг, когда нам будет по сорока лет, всё это начнется. Ведь нельзя жить без этого!
Можно жить без очень многого: без любви, без семьи, без «теплого уголка». Жажду всего этого можно превозмочь. Но как примириться с мыслью, что революции не будет? Ведь только в ней и жизнь?
Рядом с мыслью о ней всё так мелко, все эти самолюбия, намеки, весь этот чад, вся эта копоть!
Охотно прощаю Вам Ваше «спать хочется». Всё это ерунда. Хочется — и спите. Спите крепко, без сновидений. Спать хочется? С чем и поздравляю. Нет, всё это не стоит тоски!
Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? Неужели всё кончено?
Слишком много могу Вам сказать. Вот передо мной какие-то статуи…[2209] Как охотно вышвырнула бы я их за окно, с каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!
Ничего не надо, ничего не жалко!
Только бы началось.
Восьмидесятников[2210] у меня нет, искала-искала, не нашла.
МЦ.
<Осень 1908 г., Москва>
Спасибо за Ваше письмо. Я рада, что Вы прочли мою автобиографию.
Не подумайте, Петя, что я забыла о Вас вчера, но Эллис довольно капризен и пожалуй, не зная о Вас от меня, стал бы ехидничать или вообще выкинул бы что-нибудь. Поэтому я Вас не позвала. Вы, как человек обидчивый, наверное, рассердились бы, и вообще заварилась бы каша. Если он Вас интересует и Вы пожелали бы его повидать — ожидайте худшего, к<отор>ое, м. б., и не осуществится. Напишите мне насчет этого — тогда извещу Вас, когда он у нас будет.
У меня сейчас настроение досады на себя. Мне кажется, что я веду с людьми себя непростительно-искренно и глупо.
Дождь, дождь, дождь. Крыши такие унылые со своим мокрым слезливым видом. Что может быть хуже домов? Ящики: непростительно правильные, грузные, все такие похожие.[2211]
Что было здесь несколько тысяч лет тому назад? Так же падали желтые листья, только вместо «рыжего дома со ставнями»[2212] здесь были болота.
А всё-таки осень хороша. Как красиво падает лист! Вот он оторвался, в нерешительности кружится, потом опускается ниже, ниже и наконец плавным движением приникает к земле, где лежат его братья — все тем же путем окончившие короткую жизнь. Падение листьев — символ жизни человеческой. Все мы рано или поздно после недолгого кружения по воздуху своих мыслей, грез, заветных дум возвращаемся к земле. Все радости и все печали осени — в ее неминуемости. Желтый сарай с увядшим хмелем, мокрая черная земля, скользкие мостки, желтые грустные листья — всё это и ненавистно и дорого, и ласкает и мучит.
Да, грустно. Радует меня то «нечто», чем пахнет в воздухе. Только не могу, не смею верить я, что оно действительно осуществится. Не забастовка, нет, но боевая готовность, уснувшая даже в лучших, жажда грозных слов и великих дел.
Нет больше пороха в людях, устали они, измельчали, и не верю я, что эти самые, обыкновенные и довольные, могли бы воскресить революцию. Не такие творят, о нет! А м. б. те, что творят, настоящие, нежные и глубокие только и существуют, что в сочинениях Вербицкой и «Андрее Кожухове» Степняка.[2213] Можно бороться, воодушевляясь прочитанным, передуманным (никакими экономическими идеалами и настоящими марксистами нельзя воодушевиться), можно бороться, воодушевляясь мечтой, мечтой нечеловеческой красоты, недостижимой свободы, только недостижимой!
Красота, свобода — это мраморная женщина, у ног к<отор>ой погибают ее избранники. Свобода — это золотое облачко, к к<оторо>му нет иного пути кроме мечты, сжигающей всю душу, губящей всю жизнь. Итак, бороться, за недостижимую свободу и за нездешнюю красоту я буду бороться в момент подъема. Не за народ, не за большинство, к<отор>ое тупо, глупо и всегда неправо. Вот теория, к<отор>ой можно держаться, к<отор>ая никогда не обманет: быть на стороне меньшинства, к<отор>ое гонимо большинством. Идти против — вот мой девиз! Против чего? спросите Вы. Против язычества во времена первых христиан, против католичества, когда оно сделалось господствующей религией и опошлилось в лице его жадных, развратных, низких служителей, против республики за Наполеона, против Наполеона за республику, против капитализма во имя социализма (нет, не во имя его, а за мечту, свою мечту, прикрываясь социализмом), против социализма, когда он будет проведен в жизнь, против, против, против!
Нет ничего реального, за что стоило бы бороться, за что стоило бы умереть. Польза! Какая пошлость! Приятное с полезным, немецкий педантизм, слияние с народом… Гадость, мизерия, ничтожество!
Умереть за…русскую конституцию. Ха ха ха! Да это звучит великолепно. На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня. «Это громкие слова», — скажете Вы. Пусть громкие слова! Громкие красивые слова выражают громкие, дерзкие мысли! Я безумно люблю слова, их вид, их звук, их переменность, их неизменность. Ведь слово — всё! За свободное слово умирали Джиордано Бруно, умер раскольник Аввакум, за свободное слово, за простор, за звук слова «свобода» умерли они.
Свободное слово! Как это звучит!
Понтик, милый мой, брат, милый брат. Вы меня понимаете?
Вдруг исчезла бы Москва с синематографами, конками, гостиницами, эпипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней, и вместо нее — Кавказ, монастырь, где томилась Тамара,[2214] скалы, орлиные гнезда, аулы, смуглые лица черкесов, их гортанный говор, пляска их девушек, обрывы, кони, звездные ночи, вершины Казбека и Эльбруса. Но Кавказ дикий, девственный Кавказ 300–400 л<ет> тому назад.
Быть героем какой-нибудь книги, ехать ночью верхом, скатиться в пропасть, встретиться с душманами. Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадетах и эсдеках, холере и синематографах. Вы понимаете?