Павел Анненков - Записки о французской революции 1848 года
Должно ко всему этому прибавить, что улица беспрестанно вспыхивает известиями из-за границы, известиями одно другого необычнее, неожиданнее, известиями, обманывающими все убеждения, все предположения, все принятые меры. То приходят известия, например, о страшном дне 18 марта в Берлине{85}, после которого осталась едва только тень королевской власти в Пруссии, то [передается] прибывает новость об инсурекции в Вене 17 марта{86}, после которой Австрия перескакивает [к среде самых либеральных] вдруг в число радикальных государств и начинает, видимо, разлагаться на свои составные части, то возвещают, что Милан после 5-ти дней, 18–23 марта, кровавой драмы [объявляет] выгоняет австрийское войско и объявляет независимость Ломбардии{87}. Уже не говорю о маленьких княжествах Германии, перерождающихся в один час, в одну минуту, и об одном крике, пронесшемся по ней, словно волшебство, – Немецкий парламент{88}! Это время чудес, это время сна, фантома!{89} Надо разучиться географии, истории, даже способу мыслить, бывшему доселе, и особенно логической последовательности выводов. Если бы [остановили вас] послышался на улице крик: Турция призывает пашу в князья, все бы, право, сказали: дело возможное. Откуда это? Такие чудеса творятся в истории народов, когда [последние долго] приходит момент, подготовляемый долгим высиживанием задушевных идей.
Но здесь все это подняло на ноги различные племена, обитающие в Париже, и умножило волнение популяции его. Право, иногда думается, что пришла снова великая эмиграция народов или Крестовые походы. Все явления старой истории переживаем мы воочию каждый день.
Поляки, бельгийцы [итальянцы], немцы, итальянцы поднимаются на ноги и вооруженные, без копейки денег, в энтузиазме неописуемом идут каждые в свое отечество, кто восстанавливать его, кто опрокидывать. За ними тянется толпа французов по принципу братства народов помогать везде учреждению Республики. Эта толпа именно и есть самая опасная вещь во всех этих экспедициях как оскорбляющая чувство национальности у народов, на освобождение которых подвигнулась, и отказать нельзя ни устроителям походов, ни Правительству. Последнее играет тяжелую, двойную [роль], опасную роль. Оно отказывает всем в оружье, особенно бельгийцам, полякам и немцам, объявляя гласно только свою симпатию к их проектам, но втайне помогает. Клубы собирают для них деньги, новая национальная гвардия отдает им свои ружья, министр внутренних дел дает листы для дарового ночлега во Франции по франку в день на каждого человека: Правительству тоже нужно очистить Париж при нынешней стоячести дел и безденежья от иностранной популяции работников. С французами, которых оно тоже остановить не может, поступает оно иначе: оно дает приказание остановить их на границе, как это было на границе Бельгии. У поляков, которые выступают завтра, в четверг, 30 марта, есть уже парижских волонтеров до 300 человек, которым, вероятно, предстоит эта участь. Да неизвестно еще, что будет и с главными корпусами. В Бельгии первый легион наблюдателей, приехавший по железной дороге, арестован весь в Кьеверне, что относят одни к измене Ротшильда и агентов его, а другие – к измене самого французского Правительства. Второго остановили в Лиле и имели кровавую стычку с бельгийскими войсками. Слухи о нашествии Гервега{90}, выкидывающего с помощью клубов, кажется, 1200 вооруженных немецких республиканцев на Германию, произвели, кажется, в ней не совсем благоприятное впечатление. Баден, Вюртемберг готовы, говорят, к отпору, публицисты осуждают эту мысль о Республике, привезенной извне{91} (тут действует Венедей, а особенно Маркс с неизменным своим спутником Энгельсом, который Маркса ждет в Кёльне подымать там коммунистов{92} и связать это движение с движением хартистов в Англии, имеющим быть в начале апреля. Он лютый враг всякого превосходства и на эту минуту, разумеется, Гервега{93}). Может быть, на границе будет сшибка, потому что Германия, кажется, хочет федеративного устройства под Немецким парламентом, а не республики. Поляки идут не только на помощь Позену, образующемуся тоже не в республику, а в отдельное герцогство под прусской короной, но даже с тем, чтобы отбросить Россию в Азию. Об этом даже говорят как об деле решенном. Но каков бы ни был выход этих движений, только город наполнился шумом оружья, тайными совещаниями начальников, военным энтузиазмом иностранцев, которому вторит новая национальная гвардия [и бредит как накануне чего-то, какого-то неизвестного события]. Даже в каждом частном доме только и говорят, что об инсурекциях, оружьи, предстоящих битвах и [будущих] шансах падения, успеха, крови и огне. Маленькая квартирка Гервега представляет в этом отношении необычайное зрелище, почти в сокращении передающее картину всего происходящего здесь в эмиграции [в городе]. Там работники приходят за ружьями, в спальне образовалось депо сабель, на чайном столике жены лежат пистолеты, патроны, сама она шьет знамена Немецкого государства (черный, красный и золотой цвет), перевязи начальникам. [Поминутно приходят] Являются один за другим устроители, солдаты, французы и к довершению всего жена его сделала себе полный мужской костюм, между тем как он, поэт, [говорит о стратегии] похудевший и больной от хлопот и сомнений, требует ружье нового изобретения в 16 зарядов, стреляющих один за другим.
Литература не успела еще принять особого характера, свойственного обстоятельствам, да неизвестно, каково оно будет. Политические и социальные брошюры, разумеется, являются в огромном количестве [пускаются], но безжизненны и большею частью поражены смертью при самом появлении. Пасквилей и карикатур на Лудвига-Филиппа и старое Правительство безумно много, но все это мало остроумно и крайне отвратительно. Какой-то г. Надар{94} отличился пасквилем, о котором криеры[127] возглашают на улицах: «Vouez Messieurs le concubinage de Louis Philippe avez sa soeur»[128]. Из карикатур, изображающих экс-короля в самых позорных положениях{95}, больным диспепсией, ребенком, грушею, я видел даже одну, в которой он привязан к столбу каторжников вместе с Гизо и Дюшателем, как это делается с преступниками, присужденными a l'exposition[129]. Во всем этом есть что-то подлое. Самый лучший пасквиль и лучшая карикатура на короля и его министров есть то, что они не оставили даже после себя никакой партии, а народ нисколько не заботится, где они все, что они делают, и сохраняет к нему полное равнодушное презрение!
Драматическая литература тоже еще не установилась, не приобрела самобытного оттенка. Парижские театры, как и улицы, делаются пусты, падают вместе с торговлею, кредитом и остановившейся работой и производительностью. Тем более гуляет масса, тем более сажает она повсюду деревья свободы, во всех закоулках стреляет из ружей, пускает петарды в ноги проходящим (на днях вышел увещевательный декрет Правительства, желающий остановить эти манифестации, но никто не слушается). Напрасно стараются поддержать себя театры уменьшением цен, перемещением театров на улицу{96}. Все новые пьесы суть только пьесы a propos[130] никакого значения не имеют. Таковы: «les filles de la liberté» в Gymnase, «les barricades de 1848»{97} и проч. Стараются заместить недостатки революционной литературы, еще не успевшей оформиться, возобновлением чудовищных пьес 1830 г., которые теперь уже совсем не страшны, а только смешны и нелепы. Таковы: «les filles cloitrées» в Одеоне, «Le poète de famine»{98} в Амбигю или в Порте С. Мартина «la tour de Nesle»{99}. Смотря на эти пьесы, уже кажется, что в 30-х годах происходила детская игра навирать на себя и других. Одна пьеса в Пале-Рояле «Le camarade de lit»{100}, запрещенная цензурой Дюшателя и теперь поставленная с прибавкой нужных революционных украшений, имела успех. Она представляет старого наполеоновского солдата, прибывшего в Швецию и отыскивающего там своего прежнего товарища по артели, короля Бернардота. Они вместе с ним попивают. Бернардот отказывается по увещанию солдата от престола и уходит спать, крича на удивление [зала] всех придворных, совершенно пьяный: «vive la république!» Довольно забавно. Но из всех возобновленных самая замечательная была на Porte St. Martin «L'Auberge des Ardets» и «Robert Macaire»{101}, где в обеих – действующее лицо Робер Макер, этот замечательный тип, переданный Фредериком Леметром с таким необычайным увлечением, с таким пафосом{102}, состоящим из иронии, цинизма, ловкости и бессовестности, что его фигуры, раз видевши, забыть уже нельзя.
Робер Макер – тип, до такой степени освободившийся от всех общественных предрассудков, от всех нравственных пут, от всех условий морали и верований, уступок, такое чистое Я, уединенное Я, что делается в разврате своем [почти] великим человеком. Немецкие фельетонисты с Мером во главе ничего подобного выдумать не могли. Рассказывать пьесы, разумеется, нет возможности: первая – [пуста] ничтожная мелодрама, вторая – пустой фарс, и все их содержание наполняется Робер Макером, а скорее Фредериком Леметром, ибо и роль Макера едва очерчена в них. Актер тут все создал, и это, может быть, самое огромное, само позорное создание, когда-либо бывшее на подмостках. На всей земле не осталось чувства, не осталось движения сердечного, благородного порыва, светлой мысли, которые не были бы оскорблены Робером. Он обкрадывает сына, бьет отца, клевещет на жену, предает друга, убивает благодетеля и в то же время говорит о добродетели, чистоте нравов, святости чувства. Ирония делается едка до невозможности. К этому еще прибавить, что он может быть в лохмотьях и беседовать как английский лорд, что он может быть в щегольском фраке [надувать акционеров и плакать], главой акционерного общества и [вытащить] отрезать цепочку у посетителя просто уж для забавы. Вся эта испорченность крайняя, далее которой, кажется, уж и идти нельзя, подернута лоском блестящего остроумия, неистощимой веселости. Конец последней пьесы Робера Макера довершает впечатление: преследуемый полицией, он берется на небо, как Илья или Фауст, на воздушном шаре. После двух вечеров, проведенных мною за этими пьесами, [право, мне сделалось], я смеялся невыразимо тяжелым смехом и вышел из театра почти убитый Фредериком Леметром, создавшим тип, который вынесет его имя, но за раз невыносим.