Борис Носик - Еврейская лимита и парижская доброта
Жизнь была скудная. Подрабатывали ретушью, Кикоин ходил ночью на бойню, кое-что ему присылали из дома. Сутин был самый бедный и вечно голодный. И бедность, и голод — это не обязательно реальность. Это может стать ощущением и убеждением. Недавно вышли поразительные военных лет дневники Георгия Эфрона, который чувствует себя постоянно голодным (даже наевшись досыта, причем не в каком-нибудь блокадном Ленинграде, а в хлебном городе Ташкенте). Хемингуэй перед смертью воспел этот прекрасный, счастливый, ненасытимый голод своей небедной молодости. Уже и став богатым, Сутин продолжал вести себя, как скупой нищий. А в первые годы парижской жизни он не стеснялся обходить весь «Улей», выпрашивая еду или деньги на еду (а позднее и на выпивку). Он не стеснялся унижения, которое было паче гордости. Иногда вдруг, проникшись гордостью, он швырял деньги в лицо благодетелю: если верить Жаку Шапиро, именно так он обидел друга Кременя, и каменно-твердый Кремень не простил ему истерики и обиды (вероятно, уже не первой). Нищенство, неловкость, нелепость Сутина (как и подробности его обогащения) вошли в легенды «Улья». Думается, что многое в его поведении шло от гордыни. Трудно поверить, чтобы мадам Сегонде, мадам Острун или Роза Кикоина отказали бы бедняге в похлебке. Возможно, унижение нищенства тешило душу еще не признанного гения. Может, в этом чудились ему вдобавок признаки истинной богемности: плевать мне, что обо мне подумают, я выше этого. Вспоминаются письма Цветаевой, которая была ничуть не беднее прочих эмигрантов, в том числе и гордых русских аристократок, но в любом письме, даже если писала не слишком знакомым людям, она попрошайничала.
Заметно, что в позднее время богатый Сутин сам приукрашивал (как это делал, вероятно, и Шагал) легенды о своей тогдашней безысходной бедности. Именно это приходит в голову, когда читаешь воспоминания соседки Сутина по вилле «Сера» скульпторши Ханы Орловой. Он тешил ее рассказами о том, как он носил кальсоны вместо рубашки: очень просто — надо надеть их через голову.
Краснолицый «калмык» Сутин ходил зимой и летом в каком-то потрепанном пальто-балахоне, под которым, как утверждают биографы, было голое тело. Они же пишут, что он одалживал рубашку у земляка, чтобы пойти к врачу. Но известно, что Сутин и позже покупал рубашки на блошином рынке, а даже полвека спустя (в пору моего первого парижского визита) рубашку на блошином рынке Монтрей можно было получить за один франк. А если дождаться закрытия рынка, то и бесплатно. Уборщики возвращали рубашки туда, откуда они поступили на прилавки, — в мусорный ящик.
Чистота — залог здоровья
Мадлен Кастэн не удержалась, чтоб не ответить на рассказы о грязнуле Сутине.
«В смысле гигиены, — пишет Мадлен, — его жизнь в “Улье” была не более устроена, чем у других. Там он часто сражался с клопами, но умел одеваться элегантно».
С клопами сражаться проще, чем с блохами. Блох приходилось топить в консервной банке. Но согласимся с модной красавицей Мадлен: «…не более устроена, чем у других». А где было мыться в ту пору другим французам? В 1911 году русский поэт Блок отдыхал с супругой в прелестной гостинице в упоительном уголке Бретани. Сходясь за ужином с семьей соседа-англичанина, Блок и англичанин неизменно обсуждали мерзкую нечистоплотность французов. Если б гордый Блок увидел, в каких водах плескается по вечерам английское семейство, ему б стало дурно. Чистота — понятие относительное. Французские рыцари и мушкетеры, встав из-за пиршественного стола и не забыв поцеловать даму, мочились на стену в двух шагах от стола. И только чистюля Ришелье мочился в камин… Душа здесь не было и в начале XX века, а бани во французской провинции стали строить лишь после Второй мировой (на деньги проклятого «плана Маршалла»).
Конечно, Хаим Сутин из маловодных Смиловичей не был образцом чистоты, уравновешенности, порядочности, и все же легенды лучше не разоблачать, а коллекционировать. Скажем, такие, как легенда о зубной щетке Хаима.
«Какая-то дама согласилась посетить ателье Сутина, и он в смятении стал спрашивать у друзей, как ему лучше подготовиться к визиту.
— Купи себе новую рубашку и вдобавок зубную щетку, — сказали ему эти умники.
— Ничего не вышло, — сообщил он об итогах визита.
— А ты все купил?
— Да, купил новую рубашку, развесил ее на стуле, щетку поставил на стол в стакане… Красиво…»
Или такое:
«Получив в Париже впервые большие деньги, Сутин сел в такси и сказал шоферу:
— На Лазурный берег. Скорее! Скорее!»
И в самом деле, поведение Сутина было куда более богемным, чем поведение Шагала и прочих соплеменников: так и чудится порой, что приехал он не из Смиловичей, а из богемных Москвы и Питера Серебряного века или из Ленинграда наших шестидесятых (где знаком был с Е. Рейном или С. Довлатовым). Мирный скульптор из «Улья» Лев Инденбаум, первый человек в Париже, купивший картину у Сутина, жалобно поведал Жанин Варно, как Сутин продавал ему свои работы, а потом перепродавал их еще кому-то за три франка и выклянчивал проданное у слабохарактерного Инденбаума. Конечно, подобные замашки можно лишь условно назвать «богемными», и биографы редко над ними задумываются (из читанного об этом вспоминается разве что предисловие А. Арьева к сборнику шедевров С. Довлатова).
О Сутине анекдотов рассказывают множество. Полагаю, их и впредь еще долго будут выдумывать, но нам пора обратиться к главному — к живописи нашего героя.
Но в чем он истинный был гений…
Этот слонявшийся по «Улью» и всем докучавший просьбами Сутин иногда вдруг брался за кисть и начинал остервенело писать — до изнеможения. Что он писал? Охотнее всего — «мертвую натуру», натюрморты. Причем особенно охотно — натуру даже не мертвую, а дохлую: тушку ощипанной курицы, дохлой индейки, быка с ободранной шкурой…
Сообщают, что кто-то приносил ему эту натуру со здешней живодерной окраины. Может, сам Кикоин и приносил. А с чего началось, почему? Конечно, в музеях искусства есть на полотнах все, даже дохлая птица — можно попробовать писать самому. Но ведь нравилось ему это, доставляло удовольствие. Может, отождествлял он себя, вечно страдающего от язвы желудка, с этой бедной курицей и писал, страдая и сострадая. Мазохизм? Ну и почти неизбежный при этом садизм: он любил посещать жестокие зрелища, вроде кэтча. Не забывал посадить капельку крови на перышки убитой птицы…
Искусствоведы (наряду с изъявлением восторга) высказывают на сей счет самые разнообразные предположения. Пишут, что мучимый болями Сутин сострадает боли и смерти. Что он отождествляет себя с жертвой. Даже и с неживыми предметами. Что он протестует против жестокости человека-мясоеда, невольно обрекающего на смерть невинные жертвы. Протестует против жестокости судьбы, против нашей обреченности. Ведь и живые люди выглядят на его портретах не слишком здоровыми, эти кандидаты на умирание. Они жалки, некрасивы, странно одеты. Они в униформе своих унизительных профессий: в халатах, фартуках… На их лицах — печаль безнадежности. Экспрессионист вообще не стремится передать сходство, он стремится произвести впечатление — порадовать, а скорее — повергнуть в ужас. Видный экспрессионист Сутин в этом преуспел…
Боже, как они жалки, эти смертные, как их жаль. Не меньше, чем ощипанных кур, чем ободранного быка. Но и не больше, чем бездушные предметы с его натюрмортов: эти бедные лимоны, эту бедную вилку…
А его пейзажи — чудные эти деревья, взметенные ветром, — они накануне гибели. Земля взворочена начинающимся землетрясением… На самом деле природа остается величаво прекрасной, так что землетрясение и ужас, они в душе художника — в его беспокойной и вряд ли здоровой душе.
Но не чувствует ли он первым приближение катастрофы? Что он вообще знает и чувствует?
Он робок, в компании забивается в угол, молчит, часто обижается. Но, конечно, он знает про себя, что он гений. Правда, никто пока не спешит это признать или даже в этом его заподозрить. Ну да, конечно, он много пишет. Иногда интересно пишет, «пастозно», быстро, одержимо… Но они все трое, эти белорусы, похоже, пишут довольно сходно — и Кикоин, и Кремень… Только эти двое — нормальные мужики, а он — мишугинер. Он же спать у себя в ателье не может. Он спал у Кременя, потом у Добринского, да у кого он только ни спал? Что его гонит? Он до самой смерти себе не найдет места…
А чтоб гений? Да тут, в «Улье», все гении. Пока только нет признанных.
Принц-собутыльник и русская колдунья
Первым о том, что Хаим Сутин из Смиловичей — гений, сказал человек, известный всему Монпарнасу. Его звали Амедео Модильяни. Он давно уже был легендой Монпарнаса: «сын банкира», «потомок Спинозы», «тосканский принц», даже «разорившийся наследник» (если верить рассказам ненадежного сочинителя Сандрара и его собственному, модильяниевскому, мифотворчеству). В «Улье» он появлялся частенько, то ли он жил там одно время, то ли просто ночевал иногда. Во всяком случае, именно там разыскала его однажды интеллигентная марсельская тетушка (сестра его матери) Лора Гарсен: «Жилье у него было ужасное — на первом этаже одной из дюжины клетушек, окружавших так называемый “Улей”».