Марк Твен - Простаки за границей или Путь новых паломников
Некоторые монахи провели здесь взаперти добрых тридцать лет. И все эти безотрадные годы они не слышали ни детского смеха, ни сладостного голоса женщины: не видели ни человеческой слезы, ни человеческой улыбки; не ведали ни человеческих радостей, ни умиротворяющей человеческой печали. Они не помнят прошлого, не мечтают о будущем. Они отринули все, что мило человеческому сердцу, все, что есть на свете прекрасного и достойного любви; от всего, что радует глаз и ласкает слух, они навсегда отгородились тяжелыми дверями и безжалостными каменными стенами. Они изгнали из жизни всю ее прелесть и всю нежность, и, лишенная животворящих соков, она превратилась в костлявую, иссохшую карикатуру на самое себя. Уста их никогда не знали ни поцелуя, ни песни; сердца не ведали ни ненависти, ни любви; грудь никогда не вздымалась от волнения при звуках гимна их отчизны. Это ходячие мертвецы.
Я записал эти мысли, прежде всего пришедшие мне в голову, просто потому, что это непосредственные мысли, а не потому что они справедливы, или потому, что я считал нужным их записать. Ловким писакам легко говорить: «Глядя на то-то и то-то, я думал так-то и так-то», а на самом деле все эти красивые мысли пришли им в голову гораздо позже. Первое впечатление редко бывает особенно точным, однако в том нет греха, и не грех сохранить его, а там можно и поправиться, если ошибся. Эти пустынники и в самом деле живые мертвецы во многих отношениях, однако не во всех, и не пристало мне, подумав о них сперва дурно, стоять на своем или, раз начав говорить о них дурно, снова и снова твердить одно и то же. Нет, это не годится, ведь они были так гостеприимны. Где-то в глубине души в них еще сохранилось что-то человеческое. Они знали, что мы чужестранцы и протестанты и вряд ли восхищаемся ими, вряд ли дружески к ним расположены. Но в своем человеколюбии они были выше таких соображений. Они видели в нас просто людей, которые устали, проголодались и хотят пить, — и этого было довольно. Они отворили нам двери и радушно приняли нас. Они ни о чем не спрашивали и не выставляли напоказ свое гостеприимство. Они не напрашивались на комплименты. Без лишнего шума они накрыли на стол, постлали нам постели, принесли воды умыться, не слушая наших уверений, что напрасно они этим занимаются, когда на это у нас есть слуги. Мы поели в свое удовольствие и поздно засиделись за столом, потом в сопровождении монахов обошли весь монастырь, уселись на высоких зубчатых стенах и закурили, наслаждаясь прохладой, любуясь пустынным, диким пейзажем и заходящим солнцем. Двое или трое предпочли провести ночь в уютных спальнях, но дух бродяжничества побудил остальных улечься на широкий диван, который тянулся вдоль стен просторной прихожей; ведь это было куда веселее и соблазнительнее — все равно что спать под открытым небом. И отдохнули мы по-царски.
Утром к завтраку мы вышли обновленные. И за все это гостеприимство с нас не спрашивали платы. Если на то наша воля, так дадим что-нибудь, а если мы бедны или не отличаемся щедростью, можно и ничего не давать. Нищего и скрягу в палестинских католических монастырях принимают не хуже других. Мне с детства внушали неприязнь ко всему католическому, вот почему дурные стороны католиков мне подчас виднее, чем их достоинства. Но есть нечто, о чем я не склонен ни умалчивать, ни забывать: это искренняя благодарность моя и всех моих спутников палестинским монахам. Двери их всегда открыты, и здесь всегда радушно встретят достойного человека — все равно, одет ли он в лохмотья или в пурпур. Католические монастыри — это великое благо для бедняков. Паломник, у которого нет ни гроша, будь он протестант или католик, может вдоль и поперек исходить всю Палестину, и каждую ночь его ждет добрый ужин и чистая постель в одном из этих монастырей. Но и паломника побогаче может свалить с ног солнечный удар или местная лихорадка, и тогда монастыри служат им прибежищем. Не будь их спасительного гостеприимства, путешествие по Палестине оказалось бы по силам лишь самым крепким и выносливым людям. Все мы, паломники и просто путешественники, отныне всегда рады будем поднять бокалы за здоровье, процветание и долгую жизнь святых отцов из палестинского монастыря.
Итак, отдохнув и подкрепившись, мы вытянулись гуськом и поехали по бесплодным горам Иудеи, по скалистым кряжам и голым узким ущельям, где вечно царят тишина и безлюдье. Здесь нет даже вооруженных пастухов со стадами длинношерстных коз, которые изредка попадались нам накануне. Только два живых существа повстречались нам. То были газели, прославленные «кротостью очей». Они похожи на молоденьких козочек, но пожирают пространство со скоростью экспресса. Если не считать антилоп из наших прерий, я не видывал более быстроногих животных.
Часов в десять утра мы выехали на Пастушью равнину и остановились в обнесенном стенами оливковом саду, где восемнадцать веков назад пастухи ночью стерегли свои стада и сонмы ангелов возвестили им о рождении Спасителя. В четверти мили отсюда находится Вифлеем Иудейский, и, прихватив по камешку от ограды, наши паломники поспешили дальше.
Пастушья равнина — это пустыня, усеянная камнями, лишенная всякой растительности, ослепительно сверкающая под беспощадным солнцем. Лишь ангельский хор, прозвучавший здесь однажды, мог бы вновь пробудить к жизни ее цветы и кустарники, возвратить ей утраченную красоту. Лишь такие могущественные чары и способны совершить это чудо.
В огромном Храме рождества в Вифлееме, выстроенном пятнадцать столетий назад все той же неутомимой святой Еленой, нас повели под землю, в грот, вырубленный в скале. Здесь-то и стояли те самые «ясли», в которых родился Христос. Об этом сообщает латинская надпись на серебряной звезде, вделанной в пол. Она отполирована поцелуями многих поколений благочестивых паломников. Грот изукрашен так же безвкусно, как все святые места в Палестине. Здесь, как и в Храме святого гроба Господня, все говорит о зависти и нетерпимости. Служители и приверженцы греческой и латинской церкви не могут пройти в одни и те же двери; чтобы преклонить колена в священном месте, где родился искупитель, они вынуждены приходить и уходить разными улицами, не то они переругаются и передерутся в этой святая святых.
Ни на какие глубокие размышления не навело меня это место, где впервые в мире люди пожелали друг другу «счастливого рождества» и откуда друг моего детства, Санта Клаус, впервые отправился в путь, чтобы ныне и присно и во веки веков в зимние утра приносить веселье и шумное ликование каждому семейному очагу во всех концах света. Почтительно, кончиком пальца коснулся я того самого места, где лежал младенец Иисус, и... и ни о чем не подумал.
Просто невозможно думать здесь, как и в любом другом уголке Палестины, который, казалось бы, должен наводить вас на размышления. Нищие, убогие и монахи так и вьются вокруг и заставляют вас думать об одном только бакшише, хотя вы предпочли бы подумать о чем-нибудь более уместном.
Я рад был убраться отсюда, рад был, когда мы наконец прошли грот, где писал Евсей, и тот, где постился Иероним[219], и тот, где Иосиф готовился к бегству в Египет, и с десяток других знаменитых гротов, и понял, что с ними покончено. В Храме рождества полным-полно в высшей степени священных мест, их чуть ли не столько же, как в самом Храме гроба Господня. Здесь есть даже грот, где, желая убить Иисуса, Ирод умертвил двадцать тысяч младенцев.
Мы, разумеется, побывали в Молочном гроте — в пещере, где некоторое время скрывалась Мария перед бегством в Египет. Когда она вошла сюда, стены пещеры были черные, но едва она начала кормить младенца грудью, капля молока упала на пол — и в мгновение ока темные стены стали молочно-белыми. Мы унесли отсюда множество осколков этого белого камня, ведь на Востоке всем известно, что стоит бесплодной женщине коснуться такого камешка губами, и она тотчас исцелится. Мы набрали множество образчиков, дабы осчастливить некоторые знакомые нам семьи.
После полудня мы распростились с Вифлеемом и с полчищами нищих и торговцев реликвиями и, задержавшись ненадолго у могилы Рахили[220], заторопились к Иерусалиму. Никогда еще я так не радовался возвращению домой. Никогда я так не наслаждался отдыхом, как в эти последние несколько часов. Поездка к Мертвому морю, Иордану и в Вифлеем была недолгой, но изнурительной. Такого палящего зноя, такого гнетущего запустения, такой мрачной пустыни уж конечно не сыщешь больше нигде в целом свете. И мы так устали!
Самый обыкновенный здравый смысл подсказывает мне, что следует держаться общепринятой лжи и лицемерно уверять читателей, будто я с великим трудом расставался с каждым знаменитым местом в Палестине. Все так говорят, но я не верю ни единому слову, хотя по мере сил стараюсь не показать этого. Я готов поклясться самой страшной клятвой, что ни от одного из наших сорока паломников ни разу не слышал ничего подобного, хотя они такие же достойные и благочестивые люди, как все, кто побывал здесь. Они заговорят так довольно скоро, как только вернутся домой, — а почему бы и нет? Они не захотят спорить со всеми Ламартинами и Граймсами, сколько их есть на свете. Было бы совершенно непостижимо, если бы человек нехотя расставался с местами, где его чуть не уморили тучи докучливых нищих и торговцев, которые десятками цепляются за рукава и за полы и кричат и вопят в самые уши и приводят его в ужас, тыча ему в лицо свои страшные язвы и уродства. Каждый рад поскорей убраться отсюда. Я слыхал, как иные бессовестные люди говорили, что они рады бы удрать с дамского благотворительного базара, где прелестные молодые особы навязывают им всякую всячину. Превратите этих гурий в темнокожих ведьм и оборванных дикарей, вместо округлых форм вообразите иссохшие и изуродованные члены, вместо нежных ручек — покрытые шрамами, отвратительные обрубки, и вместо вкрадчивой музыки их голосов режущий ухо гам и крики на ненавистном языке, и уж тогда судите, можно ли нехотя расставаться с подобными местами. Нет, это только так принято говорить, будто вам не хотелось уезжать отсюда, да еще прибавить, что глубокие мысли теснились у вас в мозгу, требуя выхода; на самом же деле вы уезжали весьма охотно, и вам было не до глубоких раздумий, — но, хотя это чистая правда, говорить так и непристойно и непоэтично.