Анатолий Зверев - Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Общение с Толей было и большой радостью, и потрясением одновременно. Конечно, наблюдать, как в какие-то мгновенья он с присущим ему артистизмом создаёт свой очередной шедевр, как брызгает и чудесно растекается краска, видеть его неповторимую мимику, слышать при этом его стихи, всякие шутки и прибаутки, а в перерывах между короткими сеансами смотреть вместе с ним по телевизору футбол, выпивать и закусывать — конечно, это было счастье. Однако во всём этом был и какой-то элемент безумия, ирреальности, сюра, особенно если учесть, в какое время мы тогда жили, я имею в виду конформизм и регламентацию всех аспектов той жизни.
Я хочу отметить ещё одну Толину черту. Он был предельно демократичен. Его работы были доступны любому, даже самому неимущему человеку. Имея за спиной десяток зарубежных выставок и громкую славу, он не гнушался на ступеньках Горкома на Малой Грузинской за трёшку нарисовать портрет хорошенькой девушки, чтобы тут же пойти за пивом, выпить, да ещё и угостить случайно оказавшихся рядом забулдыг. Мне часто приходит в последнее время мысль о том, как Толя сторицей уже после смерти отплатил тем людям, которые хоть как-то поддерживали его, проявляли внимание и заботу, очень необходимую ему в ту далекую теперь пору. Я знаю многих его знакомых (думаю, их значительно больше), кто в сложные девяностые годы продавал Толины вещи за сотни и тысячи долларов, не имея других возможностей выбраться из тяжелых финансовых затруднений.
И вот чем мне хочется закончить воспоминания, и что мне кажется весьма символичным. Известно, что Игорь Маркевич первым открыл миру Анатолия Зверева, устроив выставку его работ в Париже в 1965 году. Но вряд ли кто знает, что Маркевича в свою очередь открыл не кто иной, как Сергей Дягилев, заметив юного музыканта, когда ему было ещё 16 лет, и дав ему возможность выступить со своим фортепьянным концертом в Лондоне в 1929 году.
Так чудесным, даже мистическим образом Зверев оказался связанным живой нитью с великой русской культурой, доказав затем всем своим творчеством, что эстафету Дягилева — новатора он принял по заслугам.
ЗИНАИДА КОСТЫРЕВА
О нашем брате
После смерти Анатолия Тимофеевича Зверева его судьба стала превращаться в миф со множеством противоречащих друг другу слухов.
Мы хотим восстановить, хотя бы вкратце, подлинную биографию брата.
Родился А. Зверев 3 ноября 1931 года в Москве, в Сокольниках (Русаковская улица, дом 22). В 1964 году дом снесли, и Анатолий с мамой переселился в Свиблово, где он был прописан до конца дней своей жизни.
Анатолий был седьмым ребёнком. Всего у нашей мамы было десять детей, девять девочек и один мальчик. В живых осталось нас трое.
Из стихотворной автобиографии А. Зверева:
…Осень, почти поздняя,
«устраивает» зимы… —
Оказался я в кругу —
— своём… —
в семействе: Тони, Зины…
Отец наш, Тимофей Иванович, родился в 1898 году в Кирсанове Тамбовской области. С трёх лет остался без родителей, которые умерли от тифа. Воспитывала его бабушка.
Мама, Житина Пелагея Никифоровна, тамбовская, из крестьянской семьи, в 17 лет вышла замуж.
Вскоре после женитьбы папа ушёл на фронт, служил у Ворошилова писарем. Затем попал в плен к Деникину, после освобождения лечился в московском госпитале. Мама продала дом и приехала в Москву, устроилась работать в этом же госпитале, где выхаживала раненых.
Отец, инвалид второй группы, работал на заводе СВАРЗ бухгалтером, мама — на фабрике «Буревестник», но больше ей приходилось заниматься домашним хозяйством.
В январе 1943 года отец умер. Как могла, мама одна нас вырастила, за что мы её все очень любили.
Анатолий учился в школе № 370. Любимыми его предметами были рисование и немецкий язык. Николай Васильевич Синицын — учитель рисования — был для Анатолия лучшим человеком, дружба между ними продолжалась всю жизнь.
После семилетки, по совету Н. В. Синицына, Толя закончил Художественное ремесленное училище по специальности маляр-альфрейщик. Затем пробовал учиться в Художественном училище памяти 1905 года, но при бедственном материальном положении, из-за «внешнего вида», был отчислен с первого курса. Тяга же заниматься живописью, рисованием не покидала Анатолия. Немного поработал в должности маляра в парке «Сокольники». Детский городок оживился от причудливых животных, ярких цветов, которые рисовал Анатолий. В парке его заметил артист Румнев, Анатолий показал ему свои работы. Восхищённый его рисунками, Румнев познакомил его со столичными знатоками живописи, которые оценили талант Анатолия.
В 19 лет Анатолия призвали на военную службу, во флот. Там он простудился, пролежал в госпитале с двусторонним воспалением лёгких, после чего был комиссован.
После возвращения из армии вновь занимался только рисованием, живописью, графикой. Ходил по музеям, в зоопарк, уезжал на этюды в Подмосковье. В сутки спал иногда два-три часа, а остальное время работал. За работы брал мизерную плату — хватало лишь на краски, кисти. Но вскоре выпал случай познакомиться с Георгием Дионисовичем Костаки.
Костаки был потрясён картинами Анатолия, стал ему помогать, пригласил рисовать на свою дачу (в шестнадцатиметровой комнате, в которой жили шесть человек, работать было невыносимо трудно).
В доме Г. Д. Костаки работы брата увидели такие известные люди, как дирижёр И. Маркевич из Франции, Р. Фальк и многие знаменитости — знатоки искусства. Г. Д. Костаки говорил нашей маме: «Пелагея Никифоровна, о вашем сыне будут писать века».
В дни всемирного фестиваля 1957 года в Москве Толя, узнав о конкурсе художников в парке имени Горького, под видом рабочего принял в нём участие. Председатель жюри присудил ему высшую награду, но сделали так, будто и не существовало этого инцидента. Победа не принесла славы. Но друзья, ценители картин Анатолия, помогали устраивать его персональные выставки за границей. Костаки на протяжении многих лет поддерживал Анатолия.
Судьба свела Анатолия с Оксаной Михайловной Асеевой. Она стала ему второй матерью, другом, создавала Толе все условия для работы. Своей мастерской у Анатолия никогда не было: где рисовал картину, там оставлял.
В 1979 году умерла наша мама. Для нас всех это было большой утратой.
Смерть матери, а в последующем смерть О. М. Асеевой потрясли душевное состояние Анатолия. Здоровье резко ухудшилось… 9 декабря 1986 года его не стало.
ТЕОДОР ГЛАНЦ
Памяти Анатолия
Он был художником, но умер, как поэт.
Когда вдруг в зале вспыхивает свет,
Всех на мгновение охватывает страх.
Ведь окончание сеанса — в небесах,
Куда для зрителей пути покамест нет.
Он был художником, но прожил, как поэт.
Король подъездов, тамада больниц,
Пред Богом и вином склонённый ниц,
Вся жизнь, как полотно, размыта в сюре,
Вся жизнь, как полотно, сплошной абстракт.
И сотни ангелов, шутов и фурий
Собой украсили прощальный тракт.
Везёт не Конь, а Кот, но тоже блед.
Был человек, а умер, как поэт.
Киркой теперь по сомкнутым губам!
Растоптанный, он не услышит зова!
Когда внутри не тело, а судьба,
Когда снаружи краски, а не слово.
Когда живой рассвет стал мёртвым светом,
Художник мёртвый стал живым поэтом.
АНАТОЛИЙ ЗВЕРЕВ
Слово за слово цеплялось[5].
Мысль гнала и впутывала вновь,
И дрожала, жалко даже стало,
Где-то жалом странно льётся кровь.
Бровь подёргивалась где-то,
На лице — печать весны,
Всё хотелось бы поэту
Описания сосны, и куста,
Растущих вишен, что в саду цвели,
Цвели вокруг.
И зелёный весь заросший
Где-то тиной старый пруд.
Возле леса туман синий
Кинет взор и на узор
Близ лежащих двух песчаных
Синих с лилией озёр.
Слово за слово цеплялось,
То ли цепко — то ли так,
В тапках ночью всё писалось
Хорошо и кое-как.
нас воспитали и растили
а всё равно все-все умрём
конечно всё-всё умирает
ещё при жизни
эгоизм лишь только
пылкость порождает
и в заблужденьи убивает
тот признак нежности такой
что породилась в силу тленья
и лень мне было бы писать
но вот тетрадь
и вот бумага
калякать станешь
вспоминать
маленький
выпачканный
жалкий
слабый
и горбат
и тёмен
весь осморканный
запачканный
и вялый
изнурённый
голоден
больной
истощён
избит
и проклят
изнасилован
и туп
точно труп живой
что тень забора
забран
выброшен
измучен он
бродит
спит не спит
и хнычет что-то
тихо шевелит губа его
смотрит странно улыбаясь
алкоголиком зовут его
тенью слабою скользящей
мимо полных и изящных
мимо ящиков пустых
он проходит
Бог прости
Вне всяких сомнений
— Мне гений
Юрьевича нужен…
И вот, под — «ужин» —
Явился он со своею
«Дюжиной»
Стихов, —
Поэм и всяческих
«Стихий».
Своих всех повестей:
«Вадим» — (ну, погодим)
— Блондин —
— Брюнет —
— (Сонет ли это, нет?)
— ПОЭТ!..
«Герой нашего времени» —
И я «забеременел»
Поэзией
Сразу, —
«с-глазу-на-глаз»
— И враз: —
Быстро, страстно
И откровенно —
И «верно» —
До степени —
Веры в торжество
Господа — Бога!..
Серо-сиреневый
Тёмный и грустный
Знает Лермонтова
Поэзию устно
И в кустах сирени
Тёмные очи гадалки
Глядели…
Что греет живописца, когда в крови —
пожар,
Хотя порою бледен, и бедный, худ,
поджар?
Поджаренной котлетой, аль чаем чуть —
с огня,
Аль солнышко не чает: греть спину
возле пня?
Аль рюмка близ поллитры
Теплит мечту о том, что стоном
Вдруг с палитры сорвётся новый
тон…
…Не утрируя есть искусство.
Оно разно и флаг его всяк.
И пустяк, что так всё безобразно.
Голос смелых ещё не иссяк.
Солнце тёмное
Солнце ясное
Возле тучки пригрелось
Напрасно я
Плачу
Льётся слеза из глаз.
Дух уходит от нас.
Мрачна, печальна и туманна…
От манны от небесной отошла…
Встречается ей на пути вдруг друг гуманный,
К которому не сразу подошла.
Ничтожеством всё кажет свет ей: —
Замужество, любовь… — всё суета!
В искусстве живописи нравится лишь Сутин,
Да Модильяни иногда…
Что соловей поёт,
Что дрозд, что канарейка…
А на плечах — простая телогрейка.
И не всегда заботлива о внешности своей.
Болтлива иногда;…
Страстна;…
Иль — вялая, что травушка весна.
И длинны ночи напролёт,
Когда зима свирепа, люта,
Когда все спят, — она поёт…
И лунный свет её есть часть уюта.
Настроена на тень….
На этот тон луны….
Что струны сердца вечной красоты:
У высоты берёз,
У хаоса сей жизни;
У «вечности заложности» — она
«Всегда»
В сей час….
Для нас…
А днём дремота, зевота на мир….
На всё вокруг, её что окружает…
И кажется всё время ей,
Что норовит всяк улучить момент,
Чтоб боль ей причинить….
И в чём-то обвинить, ужалить,
(А жаль).
Во — взоре — зорь озёр в узоре…
Всегда порою с кем-то в ссоре…
А на просторе, где одна, —
Печаль, тоска и грусть, — что прежде
Всегда замечена, да и видна.
Ужасно всё тогда: —
В любые дни — года тоскует….
Надломленна…. и дома не сидится….
Волнуется и мечется, и горячится,
Что в клетке зоопарковой
В день жаркий иногда и душный —
— дикая лисица.
Печалит взор её и то,
Что в хлад осенний, или зимний
«Ты тоже, тоже без пальто»
И вновь слагает стих и гимны.
То полная и тучная,
Что туча над холмами.
Тончайшая, — что
Струны Паганини
Перед вами: —
То светлая такая, голубая…
А если радость на щеках,
Во взоре каре-синего,
В улыбке тоже… Ещё как
Увидишь в ней ты сильного…
Теперь ты с грустью и тоскою
Алёнушкою смотришь
На цветик света Божий…
О, осторожней, существо набожное: —
О, в платье белоснежном!
О, нежная…
О, песня лебединая…
Единственная и незабвенная
Ты птицей откровенною
Вскрываешь вены на лоне-лон
Воды солёной….
Где в камни брега
Пены волн влюблённые…
И разбивается волна.
В волнении — Луна…
Да, вы узнаете их: —
Это — она!
Неужели хоронят умную?..
Нашу хорошую и прекрасную, —
В день этот ясный…
В свет солнца напрасный
И яркий
К уничтоженью?
В каком положенье
Движение?
О, нет!.. Свет…. свет…
Снег ярок…
Не трогает, быть может.
В этот час…. ничто
Одних лишь
Кузнецов-доярок…
Не жарко… Сорок градусов…
И невесомость… Но жалко —
— жалко…
Мне так запомнилось…
И солью сердце вдруг заполнилось.
Навзрыд…
Душа ушла…
Сверкает белым шёлком…
Шок…
Снег…
Я шёл и слышал смех…
Грех…
ГЕОРГИЙ КИЗЕВАЛЬТЕР