Ян Парандовский - Олимпийский диск
Олимпия пылала и дымила, всюду - воздетые к небу руки, громко возносимые молитвы. Но поскольку солнце давно миновало зенит и жрецы покидали алтари, толпа начала рассеиваться. Священная роща осталась в своем страшном запустении. Дым, чад, запах горелого смешивались с запахом разлагающейся крови, гниющих остатков мяса, кишок, внутренностей и помета. В прокопченном воздухе носились хлопья сажи, кое-где деревья, стоящие слишком близко от алтарей, были опалены.
Но служители уже гнали невольников с граблями, лопатами, тачками; прибыло несколько повозок с песком; губками обмывали алтари. Коршуны, успев схватить по куску, скрылись за холмами. Легкий послеполуденный ветерок очистил небо.
В посвежевшем воздухе улавливались новые запахи: жареного мяса, жира, пряностей. Они все гуще поднимаются от тысяч вертел и котлов над смолянистыми дымами костров. Изголодавшиеся люди пожирают глазами то, что жарится, тушится и шипит в бронзовых горшках, - безучастные, проклятые блюда, которые словно нарочно не торопятся поспевать. В огонь добавляют дров, кидают охапками хворост, целые сосновые ветки, любую щепку - все, что подвернется под руку; люди сожгли бы повозки и палатки, но здесь уже постаралось небо - оно охватило все вокруг полыхающим заревом заката.
Наконец вертела снимают, с котлов убирают крышки, от сложенных из дерна печей разносится аромат свежего хлеба, наивно уверенного в том, что само небо его услышит. На досках, на случайных ящиках, на повозках, а то и прямо на матушке-земле благоухают кушанья, округлые и обильные, как мир. В расписных кувшинах мерцает золотистое вино. В глиняных бочках отдает росой прозрачно-чистая вода.
Насытив своих богов, человек сам приступает к трапезе. Он вкушает то же, что они, пьет из тех же сосудов, которые еще ощущают прикосновения их губ. Поедая жертвенное мясо, человек снова принимает причастие, свидетельствуя тем самым, что у него общий дух с небесным родом, семя которого вместе с семенем всех некогда покоилось на дне Хаоса. Значит, теперь целая вселенная кружит по его внутренностям. С каждым новым куском человек поглощает родники и облака, солнце и почву, оплодотворенную семенем, из костного мозга высасывает ветры, шумящие в травах, чувствуя на зубах хруст всех четырех времен года, а в жилах его совершается полный жизненный цикл, беспредельная тайна превращений, извечный путь вверх и вниз, от мертвой к живой природе, и его желудок переваривает атомы, при зарождении которых звезды взрывались в вихре времени.
Костры, освобожденные от вертел и треножников, с треском втягивают ладан и выстреливают одурманивающим дымом. Люди встают красные в отсветах костров и избытке внутреннего жара. Они смеются, кричат: "Тенелла! Тенелла!" - это рефрен древней песни Архилоха, песни победителей Олимпиады, который постепенно формирует буйный шум в мелодичную строфу. Из палатки Гиерона сквозь полосу тишины, окружающей ее, слышен голос Пиндара. Наконец победная ода развертывается во всем павлиньем оперении своего великолепия, серебристый шепот арфы струится подобно роднику, бьющему из-под куста звезд; по небу плывет месяц - чаша, наполненная нектаром ночи.
Рассвет привел лагерь в движение, выгнал людей на стадион, даже не успев окончательно разбудить их. Ночь с обилием мясных блюд и возлияниями притупила чувства. Возвещение герольда, выход атлетов и первые состязания протекали в полумраке; души зрителей были чуть приоткрыты, как оконные ставни в предутренний час. Скамандр из Митилены удалился с венком победителя, сопровождаемый мертвой тишиной, одинокий, исполненный удивления, что труд нескольких лет и те бесконечные расстояния, которые он пробежал, тренируя ноги, свелись всего-навсего к нескольким глубоким вдохам и минутам короткой глухой тишины.
Однако при последующих забегах мир ожил. Солнце вышло из-за холма Писы. На посветлевшем стадионе мелькали тени бегунов. Это был диавл, двойной бег, от старта к финишу и обратно. Разделенные на две шестерки атлеты пронеслись стремительно, и не менее быстро состоялся поединок победителей. Венок получил Данд из Аргоса. Имя его сотрясло небо, как звон колокола.
Объявили долих, бег на длинные дистанции, в двадцать четыре стадия длиной.
Атлетов оказалось семеро. Молодые мужчины, самому старшему, Тимодему из Ахарны, было двадцать восемь лет. Их тела, каждое в отдельности ловкое и великолепное, образовывали вместе удивительное сочетание самых различных начал, словно дух бега в поисках совершенной формы взвешивал четырехугольники, плоскости и дуги, обмерял рост, высчитывал количество мускульной и костной массы, пока не обрел этой стройной линии, этих узких бедер, этих худощавых ног, с большим размахом шага, легкого свода грудной клетки, которыми он наделил некоторых из них. Но поселился ли в них тот своевольный дух, который порой обходит стороной великолепные человеческие экземпляры, а обретает жилище в скромных телах, укрытый где-то в полости сердца, на дне легких, во влажных внутренних галереях, по которым в теле циркулирует кровь и соки?
Надо сказать, что современный бег на длинные дистанции, описывающий нескончаемый эллипс, выглядит совершенно иначе, нежели греческий долих, не знавший круга. Атлеты, стоящие во всю ширину стадиона, передвигались по прямым, параллельным линиям, с просторными интервалами между ними. Достигнув конца беговой дорожки, означенного чертой, они поворачивались и тем же путем, по своим собственным следам, устремлялись назад. С каждым пробегом Капр на глиняной пластинке резцом делал знак, подсчитывая стадии, словно отмеряя локти полотна.
Гладкую поверхность стадиона прорезали семь борозд, вытоптанных бегунами. Протянувшись между двумя границами - стартом и финишем, - они придавали беговой дорожке вид семиструнной лиры. Юные обнаженные тела проносились здесь со скоростью звуковой волны. Ими управлял общий ритм, единый равномерный пульс, которому сопутствовало мягкое поскрипывание гальки. Это была наиболее привлекательная часть бега, самые первые стадии, ровные и благородные, когда каждый бегун еще полон бодрости, окрылен надеждой, когда все одновременно подходят к черте и разворачиваются для нового полета, лишь на мгновение останавливаясь у края, слегка наклонившись, как бы готовясь прыгнуть в реку; и действительно, есть нечто струящееся в воздухе, в людях, некое отрезвляющее дуновение пронизывает толпу, беговая дорожка кажется озером или озаренным солнцем заливом, по которому несется семь узких лодок под мерное шуршание весел.
Однако это благостное состояние равновесия и гармонии сохраняется недолго. В какой-то момент линия бега колеблется и нарушается: то один, то другой атлет теряет на каждом стадии какую-то частицу пространства, ничтожной долей времени позже достигает границы, и эти крохи множатся, растут, все больше отдаляя его от других.
Семерка распалась, и беговая дорожка превратилась в игорное поле, где пешки сохраняют свои места и не прерывают движения, а игроки сидят на холме многотысячной толпой и криками пытаются управлять своими пешками, которые начинают ускользать из-под их влияния. Громче всех кричали представители островов Самоса и Посейдона, раззадоренные поведением своих атлетов, которые после шестого стадия начали вдруг сдавать.
Образовалось два очага мощной и неослабевающей быстроты: на первой дорожке, по которой бежал Ерготель, и на седьмой, которую занимал спартанец Лад. Они сразу взяли бодрый темп, могущий принести победу на короткой дистанции, и навязали его остальным. Однако долго выдержать этот темп было нелегко. Вслед за самосцем и посейдонцем отстали еще двое, чтобы терпеливо перепахивать свою борозду в безнадежном зное.
Один Тимодем не уступал. Занимая четвертую дорожку, в самой середине стадиона, он держался между Ладом и Ерготелем, подобно чуть колеблющейся стрелке весов. Он держался мужественно, и вся Аттика подбадривала его своим доверием. Но манера, с какой он это доверие использовал, позволяла думать, что душа у Тимодема явно не соответствовала его телу. Ибо тело его было грубоватым, даже слишком грубоватым для бегуна, пожалуй, более пригодным для тяжеловеса, массивная мускулатура выдержала бы даже панкратий. Зато душа у него оказалась поверхностной и пустой. Каждое восклицание волновало его, раззадоривало, а превосходство в несколько шагов, которое выносило его во главу тройки и распаляло энтузиазм зрителей, заставило его забыть о сдержанности. Он выпивал самого себя огромными, опустошающими глотками, словно уже последующий стадий был последним.
Между тем атлеты преодолели только половину дистанции. Зрители успокоились, ожидая дальнейших событий. В сердце Тимодема возникшая тишина отдалась пронзительным холодком, и на самой вершине собственного проворства он вдруг ощутил дыхание громадного пространства, бесконечность оставшихся десяти стадиев отозвалась в нем алчущей пустотой. Силой разгона он еще летел в ней какое-то время, но его закат был уже близок. Ерготель и Лад опять вышли вперед.