Николай Любимов - Неувядаемый цвет: книга воспоминаний. Т. 3
Мне же хочется сказать:
Горлопаны Евтушенки
и кривляки Вознесенки —
Кто их, к черту, разберет?
Слава Богу, теперь танцы-плясы как будто слегка приутихли. Публика приступом брала места на спектакли уцененных Мейерхольдов, которых словно имел в виду Лев Толстой в беседе с Гольденвейзером: «…когда нет настоящего таланта, и начинают стараться во что бы то ни стало сделать что-то новое, необыкновенное, тогда искусство идет к чертовой матери».[32]
Кажется, никогда еще в России не была столь всевластной мода. Ну как не прочитать «Мастера и Маргариту», если о нем говорит весь советский бомонд? Что «Мастер и Маргарита» требует хотя бы поверхностного знакомства с Евангелием – это нам невдомек. Пусть мы ни бельмеса не поймем в романе, но признаться в том, что мы его не читали? Да ведь нам же бросят самый для нас страшный упрек – в том, что мы отстали от жизни. А что при обсуждении романа мы оскандалимся – это нам как с гуся вода.
Одна дама, издательский редактор, спросила меня:
– Булгаков в Понтии Пилате вывел Сталина? Да, пожалуй, таких горе-интерпретаторов «Мастера и Маргариты» большинство. А зато настоятель храма «Николы-в-Кузнецах» Всеволод Дмитриевич Шпиллер рассказывал мне, что нередко на его вопрос, обращенный к желающим креститься юношам и девушкам, что послужило первым толчком к их богоискательству, следовал ответ:
– «Мастер и Маргарита» Булгакова. Погибшим древностям русским несть числа – погибшим, главным образом, не от руки немецких варваров, а от руки варваров советских.
Вот что писала мне из Калуги 27 июня 1976 года моя знакомая, до сумасшествия влюбленная во всяческую калужскую старину, Генриетта Михайловна Морозова о Лютиковом монастыре XVI века, который я упоминал в главах о моем детстве:
«Остался в чистом поле небольшой пригорок с грудой камней, кустиками сирени, в некоторых местах остатки крепостной стены.
Видно, там поработал экскаватор: рядом с ямой, из которой выгребали песок, рассыпаны человеческие кости, черепа и две надгробные плиты XVII–XVIII вв. На одной ясно читается: «Стольник Петр Севастьянович Хитрово». По энциклопедии – братья его жили на рубеже XVII–XVIII вв. А Богдан Матвеевич Хитрово был вкладчиком этого монастыря».
Что-то все еще гибнет, придя уже в полную ветхость, что-то «рухают» неумелые реставраторы – напомню трагический конец перемышльского Успенского собора. Раздражают стада туристов, мчащиеся по Новгородам и Суздалям. Раздражает помешательство советских нуворишей на собрании древних икон. И все-таки собирать иконы – даже для того, чтобы похвастаться коллекцией, даже для того, чтобы угнаться за модой, даже для того, чтобы вложить в них падающие с невероятной быстротой деньги, – лучше, чем жечь иконы, как жгли их в 30-х годах. Лучше неумело реставрировать храмы, чем взрывать их. Пусть лучше носятся стада туристов. В стадах найдутся любители. А любители, глядишь, со временем станут знатоками. Иные мне признавались, что от любви к иконописи они приходили к Богу.
Оскудение охватывает все области жизни в Советском Союзе. Редеют леса. Мелеют и загрязняются реки. Убывает зверье. Убывает рыба. Ощущается нехватка сырья, топлива, электроэнергии, продуктов, воды. Начальство сверху донизу хозяйничает, заботясь о том, чтобы хватило на его век, а «после нас хоть потоп». Крафт, герой романа Достоевского «Подросток», рассуждает так, словно живет в России Брежнева: «…безлесят Россию, истощают в ней почву… Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России, все живут только бы с них достало…»
Если бы Ал. Конст. Толстой писал «Историю государства Российского» в наши дни, он изменил бы ее припев («Земля наша обильна, Порядка в ней лишь нет»), ибо в нашей земле уже не просто нет порядка, а везде сплошной беспорядок, и сама земля давно перестала быть обильной.
Духовно измельчал народ. Пали нравы. Очерствели, ожесточились сердца. Обеднела живопись. Обезобразилось зодчество. Захудала литература. Обнищал театр. Искривлялись режиссеры. Замирают музыка и пение.
Количество писателей растет неуемно. Но тут закон диалектики подкачал: количество в качество не переходит.
Довоенный анекдот: в Москве по Лаврушинскому переулку идет приезжий, останавливается против самого высокого дома и спрашивает первого встречного:
– Что это за дом?
– Это дом писателей!
– Хм! Такой дом, а читать нечего… Теперь писатели занимают в Москве целые кварталы, а читать почти
нечего.
Но то анекдот, а вот – из действительности… Перед открытием Первого Всесоюзного съезда писателей (1934 год) в Колонный зал Дома Союзов вошел Андре Мальро и, обведя глазами собравшихся, в ужасе воскликнул:
– Mon Dieu! Et tout sa ecrit? (Боже! И это все пишет?)
Побывал бы он на послевоенных съездах – не так бы еще устрашился.
А читать, и правда, почти нечего.
Управляют «творческими союзами» и театрами чиновники ищущие и не пишущие, играющие и ставящие и не играющие и не ставящие, малюющие и не малюющие. Одни других стоят. Настоящая литература упразднена за ненадобностью и даже за вредностью ее для партии и правительства, а вот департаменты, именующие себя «творческими союзами», джунглеобразно разрослись. Ведь нужно же кому-то надзирать за писателями, а то как бы, не ровен час, не завелась крамола, нужно встречать и провожать заморских гостей, послеживать за ними и пытаться заморочить им головы, нужно вытаптывать смелые таланты, вдруг, несмотря на холод и зной, кое-где вырастающие, наконец, необходима кормушка для первых секретарей, для членов секретариата и для секретуток.
«Если человек присасывается к делу, ему чуждому, например, к искусству, то он, за невозможностью стать художником, неминуемо становится чиновником», – писал в дневнике Чехов.
По бессмертному определению проживавшего одно время у нас немецкого поэта Франца Лешницера, Союз советских писателей это «Союз пузателей и пивателей».
Тяжкие годины на Руси бывали, но на выручку народу приходили Александр Невский, Сергий Радонежский, Минин и Пожарский. Кого-то Бог нам пошлет теперь?..
Да, мы живем в мутное время. Пожалуй, в более мутное, чем когда бы то ни было. Но в этой мути все-таки что-то проясняется. В этой смуте улавливается стремление к согласию – пусть пока оно четче проступает в отрицании, чем в утверждении. В этой жути уже не так страшно.
«Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?»
«Милость и истина встретятся, правда и мир облобызаются».
Москва, август 1976
Послесловие
… разве вся жизнь моя не стоит благодарности?.. разве прекрасная жизнь тех прекрасных душ, с которыми встречалась душа моя, не вызывает благодарности?
Гоголь (Из письма к С. Т. Аксакову от 6/18 августа 1842 года)Годы идут. А мечты не отлетают. Только с годами они – смирней и скромней.
Хорошо бы поехать в края незнаемые и долго смотреть в окно автобуса, как расстилается исчерна-фиолетовый, цвета моря в грозу, гудрон.
Хорошо бы побродить по вечерним улицам нового для меня города с фонарями, похожими на крупные ландыши.
Хорошо бы побродить по зимнему хвойному лесу в погожий день, когда верхушки сосен, облитые солнечным светом, издали напоминают верхушки осенних пожелтевших лип.
Посмотреть бы еще хоть разок на высокое украинское небо! (Первое, что поразило меня, когда я выходил на станциях по дороге в Киев: безоблачный небосвод все выше и выше.)
Хорошо бы постоять в Калуге на самом верху бывшей Никитской улицы и посмотреть вдаль. Ее крутого спуска к Оке и самой Оки не видно. Виден только противоположный берег реки. И кажется, будто улица с ее асфальтом и городскими строениями вырывается прямо в поле. Но только теперь противоположный берег застроен, и красоты уже нет.
Хорошо бы побывать в стране детства, когда все дома кажутся высокими, а все взрослые умными.
Теперь, когда жизнь пошла под уклон, я особенно живо чувствую, как я был счастлив и в детстве, и в юности, и в зрелые годы. И каждая мелочь той жизни теперь – на расстоянии – разрастается в событие.
Я благодарен моей матери, всем моим родным по крови и духу, всем, кто обогащал меня знаниями, возвышал мою душу, украшал мою жизнь, протягивал мне руку помощи, подавал пример добротолюбия.
Сны мне, за редким исключением, не запоминаются, кроме тех, что повторяются время от времени, как темы в музыке.
А вот этот сон я видел только раз, в ледяных потьмах начала пятидесятых годов, и с тех пор он с моей памятью не разлучается.
Я еду по Москве. Позабыл – на чем.
Сперва – по Мясницкой. Потом вылетаю на Лубянку. Проезжая площадь, я напряженно смотрю прямо перед собой. Я боюсь посмотреть направо. Это – отражение яви: тогда я близко не подходил к Тайному приказу и не глядел в его сторону. Мчусь дальше, сворачиваю на Красную площадь. Вдоль кремлевской стены мечется нечисть. Чудища и уродцы пляшут дикую пляску, дерутся, визжат. Стоило мне показаться – и они ощеривают на меня клыки. Я благополучно пролетаю мимо них вниз, к реке.