KnigaRead.com/

Наталья Семенова - Лабас

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Наталья Семенова, "Лабас" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«Это все были высокопорядочные и очень чистые люди. Их наивный идеализм служил иммунитетом от разочарования и скепсиса, которым была поражена большая часть нашей интеллигенции уже в конце сороковых, а тем более после смерти Сталина (столь долгожданной для многих из нас!). Эти немецкоязычные эмигранты, пожизненно застрявшие в Москве, продолжали по-детски верить в то, что для громадного большинства интеллигентных москвичей стало предметом… бесчисленных издевательских анекдотов».

И Юлий, и его двоюродная сестра Ольга вспоминают, как оберегала Леони Беновна покой Александра Аркадьевича в конце 1970-х годов, когда дальние поездки им были уже противопоказаны. Теперь летом они снимали дачу в Подмосковье, где Леони Беновна устанавливала жесточайший распорядок дня: до пяти часов вечера никто не смел перешагнуть порог их дома: Александр Аркадьевич работает! Зато вечером, как было принято в старых дачных поселках, ходили друг к другу в гости, пили на террасе чай или что покрепче, играли в преферанс. К Лабасам приходили из любопытства — посмотреть на художника, чье имя вновь приобретало известность. Марк Уральский, один из самых преданных почитателей искусства Лабаса, бывший в ту пору совсем молодым человеком, вспоминает оплошность, с которой началась его дружба с Леони Беновной и Александром Аркадьевичем: он вытащил из банки одну из кисточек и что-то небрежно намазал на листе бумаги. «Какая бестактность, какая нескромность — посметь взять просто так, мимоходом, кисть Мастера», — возмутилась Леони Беновна, никогда не делавшая тайны из своего поклонения мужу.

Глава третья

МЕЧТЫ О ВЫСТАВКЕ

Как живется художнику, которого не выставляют? Точно так же, как поэту, которого не печатают, или режиссеру, которому не дают снимать. Писатели, те хотя бы с риском для жизни читали «в узкому кругу»: сохранилось немало свидетельств с описаниями читок глав из «Мастера» Булгаковым и из «Доктора Живаго» Пастернаком. Рукописи, как известно, не горят, и фильмы «на полках» тоже дождались своего срока, если, конечно, пленку не успели смыть, как «Бежин луг» Эйзенштейна. Ну а художникам каково без зрителя? Кое-кто еще помнит «квартирные выставки» в особнячке Нины Стивенс в Гагаринском переулке или в квартире коллекционера Георгия Костаки на юго-западе или дома у пианиста Святослава Рихтера. «Квартирные» и однодневные выставки в академгородках и домах ученых были приметой 1960-х годов (после разгрома в Манеже иного способа выставляться у представителей «другого искусства» не существовало). Пионером же «закрытых показов» стал Роберт Фальк, изредка, по воскресеньям, развешивавший в мастерской в доме Перцова свои картины — Рихтер называл эти его «выступления» «концертами Фалька». Терять Фальку было нечего, он и без того пребывал в немилости. Даже после смерти его не переставали пинать: от одного вида фальковской «Обнаженной» на знаменитой выставке в Манеже Хрущев впал в форменную истерику. В дневниках Вакидина есть запись выступления на первом мосховском собрании Нового, 1953 года, на котором Александр Герасимов заявил: «Хотя формализм и потушили, но пепел не затоптали, почему всегда, при благоприятном ветре, он может вспыхнуть». Кто-то из сидевших в зале потребовал оратора конкретизировать и назвать имена. «Пожалуйста. Например, Фальк, он главный у них»[123].

Лабас в отличие от Фалька, с которым время от времени встречался на улице Кирова у Раисы Вениаминовны, с конца 1940-х годов тихо сидел на Масловке, зарабатывая диорамами на темы промышленности и сельского хозяйства. «Чужих» к себе в мастерскую он не пускал, зато «своим» картины показывал охотно, причем на любой стадии. «Понимающему человеку можно и в незаконченном виде показать, даже перевернув вверх ногами. Кандинский у нас во Вхутемасе всегда так делал, уверяя, что композиция все равно держаться будет», — говорил Лабас. А вот Пластова, чье имя с недавнего времени сделалось символом высших достижений отечественной реалистической живописи (даже солидная премия его имени в 2012 году была учреждена), не пустил. И, как нарочно, пластовский голос оказался решающим, когда Лабасу в очередной раз затормозили обещанную выставку.

Если бы все сложилось удачно, то «персоналка» вполне могла бы состояться уже вскоре после победы: выставка в 1943 году в Ташкенте прошла хорошо, панорамы-диорамы, которые он продолжал выдавать на-гора, компенсировали отдельные негативные моменты его творческой биографии. В плане МОСХа на 1946 год значились выставки Кончаловского, Куприна, Николая Ульянова, Богородского, а также Лабаса и Денисовского плюс две посмертные — Машкова и Лентулова; следом за живописцами шли скульпторы: Иосиф Чайков, Борис Королев, Иван Ефимов и Сарра Лебедева. Однако уже в следующем году большая часть вышеперечисленных имен из списка была вычеркнута (за исключением разве что Кончаловского, удостоенного звания народного художника и двух персональных выставок подряд, четырнадцатой и пятнадцатой по счету).

В свете развернувшейся по всему художественному фронту борьбы с «низкопоклонством перед Западом» Лабасу лучше было о себе лишний раз не напоминать. А еще надежнее — вообще на время исчезнуть из столицы, как сделал старый друг Саша Тышлер. На полученную за спектакль «Фрейлехс» Сталинскую премию второй степени (вместе с ним в 1946 году были награждены и два самых знаменитых советских еврея — Михоэлс и Зускин) тот купил землю и по собственному проекту построил домик в Подмосковье, где писал пейзажи, букеты и резал из дерева бесконечных «Дриад» и «Невест». В ГОСЕТе Тышлер больше не служил — театр был ликвидирован, Михоэлс с Зускиным тоже. Сцену из александровского «Цирка», где оба поют колыбельную на идиш, мгновенно вырезали — быть евреем в СССР было столь же опасно, как и негром в США. Тышлер, по счастью, в Антифашистском еврейском комитете, который был поголовно расстрелян, не состоял: большую часть года он жил у себя в Верее — брал зонт, этюдник и уходил «на натуру», признаваясь потом, что природа его и спасла. Любопытно, но в начале 1950-х Лабас тоже постепенно стал возвращаться к пейзажу: он писал не только полюбившиеся ему задолго до войны московские улицы и виды Абрамцева, но море и горы в Коктебеле, где впервые оказался в 1954 году.

Жаль, что Александр Аркадьевич начал вести дневник только в 1956 году. Юлий Лабас пишет, что отец советскую власть вслух никогда не проклинал. «Брюзжал только по поводу разных ее досадных „ошибок“… Правда, может быть, он, как и многие чудом уцелевшие люди его поколения, просто боялся откровенничать даже с самим собой?» В дневниках Александр Аркадьевич действительно не распространяется на подобные темы, а все больше возвращается в прошлое или размышляет о природе искусства. Вспоминает расстрелянного в 1937-м брата, реабилитированного «по вновь открывшимся обстоятельствам» и «за отсутствием состава преступления» посмертно (как и миллионы соотечественников), но о смерти Сталина и о XX съезде — ни слова. Племяннице, правда, он признавался, что не мог понять знакомых, которые рыдали от горя: «Воспитанное во мне чувство, что нельзя радоваться чьей бы то ни было смерти, „боролось“ с чувством радости, когда объявили о его смерти».

«Мой оптимизм — это мой враг и мой друг. С одной стороны, я верю во все лучшее и стараюсь и у людей видеть прежде всего лучшие стороны. Все другое я вижу потом и, к сожалению, иногда поздно, отчего имею большие разочарования… Вот почему оптимизм для меня часто является врагом, но он же меня и спасал во все самые тяжелые времена, которых бывало немало. Благодаря ему я вновь обретал силы жить и бороться. В конце концов, лучше быть оптимистом, ошибаться и находиться в подвешенном состоянии, как это было у меня на протяжении многих и многих лет. Вот почему я хочу рассказать о нашей жизни тем, кто прочтет мои тетради спустя 25 лет, — записал Лабас в 1961 году. — Я надеюсь, что к этому времени все прояснится и будет дана всему справедливая оценка. Я также уверен, что мое искусство займет свое место, а многие, гремящие сейчас своей пустотой, — свое. Мне ставили большие преграды в течение многих лет, да и сейчас я их чувствую. Оно и понятно, столько лет в искусстве все живое колотили герасимовской палкой: не так просто сразу разобраться, что хорошо и что плохо. Это невыгодно сегодня не только тем, кто действовал этой самой герасимовской палкой, но и тем, кто приспособился и не сопротивлялся ее ударам, а наоборот, шел на компромисс со своей совестью.

Кстати, многие из тех, кто ему хорошо служил и был им обласкан, сегодня тормозят наше искусство. Только одиночки устояли и не пошли ни на какие уступки. Вот им-то и было особенно тяжело видеть, как их товарищи, часто даже в известной мере одаренные, в погоне за благополучием предавали своих же коллег, более стойких и мужественных».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*