Поль Валери - Об искусстве
Федр Однажды, дорогой Сократ, мы об этом беседовали с другом моим Эвпалиносом.
— Федр, — говорил он, — чем больше я размышляю о своем искусстве, тем больше им занимаюсь на деле; чем больше я мыслю и действую, чем больше терзаюсь и радуюсь как архитектор, тем полнее, тем с большим восторгом и ясностью ощущаю себя.
Я растворяюсь в долгом своем ожидании; я вновь нахожу себя в изумлении, которое сам в себе порождаю; так, раз за разом, ступень за ступенью, я созидаю в своем безмолвии себя самого; и я прихожу к такому единству своей воли и своих сил, как если бы данное мне естество я превратил в творение рук человеческих.
— Приученный строить, — улыбаясь, добавил он, — я, мне кажется, выстроил и свое собственное существо.
Сократ. Строить себя и себя познавать — разве это не одно и то же?
Федр… и он продолжал:
— Я добивался точности в мыслях, чтобы, явственно выводимые из рассмотрения сущего, они становились, как бы сами собой, актами моего искусства. Я распределил свое внимание, я перестроил порядок задач; я начинаю там, где прежде кончал, — дабы еще в чем‑то выиграть… Я скуп в мечтаньях; я воображаю, как если бы уже творил. В бесформенном пространстве своей души я никогда теперь не созерцаю тех призрачных зданий, которые так же далеки от действительных, как химеры и горгоны — от настоящих животных. То, что я мыслю, осуществимо; и то, что я осуществляю, соотносится с мыслимым… 5 И потом… Ты помнишь, Федр, — помолчав, продолжал он, — этот маленький храм, который неподалеку отсюда я воздвиг Гермесу? Если б ты знал, что он для меня значит! Там, где прохожий видит лишь стройный портик — самый обычный: четыре колонны, простейший стиль, — там заключил я воспоминание об отраднейшем дне моей жизни. О, сладостная метаморфоза! Никто не знает, что этот изящный храм заключил в себе мысленный образ некой девушки из Коринфа, которую я счастливо любил. Он в точности воспроизводит пропорции ее тела 5. Для меня он живой! Он возвращает мне то, что я вложил в него…
— Так вот, — сказал я, — откуда в нем эта неизъяснимая прелесть. В нем явственно видится чье‑то живое присутствие: юный цвет женщины, грация очаровательного существа. Он пробуждает какое‑то смутное воспоминание, которое не находит своего предмета; и эти проблески образа, которого ты хранишь полноту, пронзают душу и не дают ей покоя. Представь же себе, что, стоит мне только отдаться воображению, я готов уподобить его какому‑то брачному гимну со звуками флейт, который исходит, мне кажется, из самых моих глубин.
Взгляд Эвпалиноса исполнился нежной приязни.
— О, как ты меня понимаешь! — сказал он. — Никто еще не был так близок к моему демону. Я охотно бы поделился с тобой всеми своими секретами; но для одних я и сам не найду подобающих слов — так они невыразимы; другими же — я рискую наскучить тебе, ибо они требуют знания совершенно особых приемов и навыков моего искусства. Могу лишь сказать тебе, к какой истине или даже тайне ты прикоснулся, когда говорил только что по поводу моего юного храма, о звуках музыки, о пении и флейтах. Ответь же мне (поскольку ты так тонко чувствуешь архитектуру), не замечал ли ты, проходя по этому городу, что есть в нем безгласные здания, есть здания говорящие и что кое‑какие, самые редкостные, поют? Причем эта одушевленность или же немота не вызваны ни назначением зданий, ни даже их обликом. Это зависит от дара строителя или от расположения Муз.
— Теперь, послушав тебя, я и сам в этом мысленно убеждаюсь.
— Слушай же дальше. Те здания, которые не говорят и не поют, достойны только презрения. Это — всего лишь мертвые глыбы; они несравнимы даже с грудами щебня, которые возы подрядчиков сбрасывают на стройке; ведь эти груды могут хотя бы развлечь наблюдательный взгляд прихотливыми формами — смотря по тому, как они упадут… Те постройки, которые лишь говорят, — если они изъясняются внятно, я их ценю. Здесь, говорят они, сходятся купцы. Здесь — совещаются судьи. Здесь — стонут узники. Здесь — любострастники… (Тут я заметил, что среди зданий этого рода я встречал весьма замечательные. Но Эвпалинос не слышал.) Эти торговые ряды, эти суды и тюрьмы — если строитель свое дело знает — говорят удивительно ясно. Одни из них зримо притягивают подвижную, непрестанно меняющуюся толпу; они выставляют навстречу ей портики и перистили; множеством входов, удобными лестницами они зовут ее устремиться в обширные, хорошо освещенные залы, собираться кружками, окунуться в кипение дел… Зато дома правосудия должны говорить взору о строгости и беспристрастии наших законов. Им подобает величие: обнаженные массы, мощные неприступные стены. Безмолвие этих голых фасадов едва нарушается изредка то угрозой некой таинственной двери, то печальными знаками толстой решетки, которую вдруг замечаешь в сумраке узкого окна. Здесь все звучит приговором, все свидетельствует о возмездии.
Камень торжественно оповещает о том, что скрывается за его толщей; стены неумолимы; и эта громада, которая вся служит истине, решительно провозглашает свое суровое назначение…
Сократ. Моя тюрьма отнюдь не была столь ужасной… Мне кажется, это было всего лишь унылое, само по себе безразличное место.
Федр. Как можешь ты так говорить!
Сократ. По правде сказать, я почти ее не замечал. Я видел лишь моих друзей, бессмертие — и смерть.
Федр. И меня не было рядом!
Сократ. Платона тоже… И Аристиппа… Но зал был переполнен: я не видел стен. Каменный свод в вечерних лучах окрашивался в бледно-розовый цвет… Признаться, дорогой Федр, я знал в своей жизни только одну тюрьму — собственное тело. Но вернемся к твоему другу. Я думаю, он собирался поведать тебе о самых прекрасных зданиях; именно это я и хотел бы услышать.
Федр. Изволь, я продолжу.
Эвпалинос описывал мне великолепие тех исполинских сооружений, которые нас восхищают в портах. Они простираются далеко в море. В сверкающей, ослепительной белизне их объятий мирно дремлют укрытые гавани. Усеянный роем бесшумных галер, этот покой нерушим под защитой их грозных валов и раскатистых волноломов. Высокие башни, где всегда кто‑то бодрствует и где в непроглядные ночи пляшет, бушуя, пламя сосновых шишек, озирают простор с пенистой оконечности мола… Отважиться на такие работы значит поспорить с самим Нептуном. В воды, которые мы хотим огородить, надобно сбрасывать горы породы. Неверным глубинам моря и монотонным ударам его набегающих полчищ, которые гонит и опережает ветер, нужно противопоставить могучие глыбы, добытые в глубинах земли… О, эти порты, — говорил мне мой друг, — сколько света уму в этих необозримых портахКак точны они в каждом своем усилии! Как растворяют их в своем деле!… Но чары морской стихии и архитектуру причудливых берегов даровали строителю боги. Все здесь способствует чувству, которое пробуждают в душе эти благородные, наполовину естественные сооружения: чистота открывающегося горизонта, забрезживший или тающий парус, завороженность пучиной, близость опасностей, сверкающий порог неведомых земель и даже сама ненасытность людей, готовая смениться суеверным страхом, когда, ей отдавшись, они ступают на борт корабля… Это поистине дивные зрелища; но превыше всего должны ставить мы то, что искусство воздвигло без внешней помощи! Коль скоро мы обрекаем себя весьма тягостному усилию, нам нужно на время забыть о радостях жизни и непосредственном наслаждении. Все прекрасное непременно безжалостно…
Тут я прервал Эвпалиноса, сказав ему, что не вполне эту мысль понимаю. Он ответил, что истинная красота точно так же редка, как человек, способный сделать над собою усилие, то есть избрать себе некое «Я» и заставить себя ему следовать. И, возвращаясь к прерванной мысли, он продолжал развивать ее золотую нить:
— Перехожу, наконец, к шедеврам, в полной мере обязанным одному человеку, — тем, о которых я говорил тебе, что они кажутся нам поющими.
О Федр, пустые ли это были слова? Те слова, которые мимоходом вставляются в речь, внезапно ее расцвечивают, но по размышлении непременно окажутся вздором? Нет же, Федр, нет!… И когда в связи с моим храмом ты стал говорить о музыке (первый — и непроизвольно), тебя осенило божественное подобие. Этот союз двух идей, которые сами собой, в безотчетном движении голоса сплелись у тебя на устах, эта как будто случайная связь столь различных явлений вызваны дивной необходимостью; и хотя вряд ли возможно продумать ее во всей глубине, но ты смутно ее ощутил во всей ее очевидности. Представь же ясно, каким должен быть смертный, достаточно чистый, достаточно здравый, проницательный и упорный, достаточно вооруженный Минервой, чтобы осмыслить до самых глубин своего существа — и, значит, до самых глубин действительности, — это странное уподобление видимых форм эфемерным слияниям вереницы созвучий; подумай, к каким он пришел бы всеобщим и тайным истокам; какой достиг бы заветной точки; какого бога обрел бы в своем собственном естестве! И ежели, наконец, утвердившись в состоянии этой божественной двойственности, он решит возвести некий монумент, чей величественный и чарующий образ будет прямо обязан чистоте музыкального звука или же сообщит душе впечатление несмолкающего аккорда, — представь, Федр, какой это должен быть человек! Вообрази эти здания!… И какое — для нас — блаженство! 7