Дора Коган - Врубель
Но на какую тонкую волну духовной и душевной чуткости вместе с тем при этом «гомеризме» был он настроен в это время, видно по карандашному рисунку «Сошествие св. Духа» — рисунку, который, возможно, является эскизом предполагаемой росписи для церкви в имении Тарновских. Опять, как в пору работы в Кирилловской церкви, он ищет типажи, определяет выражения лиц, позы, жесты… Все это у него находилось и получалось легко, само собой. Могли вызывать ассоциации со знакомыми образы погруженных в думы пророков. Но от решения созданной им ранее фрески на эту тему нет почти ничего. Тонкий острый карандаш одновременно вызывал к жизни и пространство и фигуры и устанавливал между ними магнетическую связь. Здесь все — полет, открытость. Никогда так не вели себя начертанные его рукой линии. Они, словно следы, оставленные просвистевшими в полете стрелами, ложатся на бумагу. Точные, проложенные тонким, как острие иглы, карандашом, они создают на листе бумаги нечто похожее на электрическое поле. В результате композиция оставляет ощущение смятенности, напряжения, волевой устремленности.
Несомненна внутренняя родственность этого рисунка с другим — изображающим семейство Тарновских за игрой в карты. Композицию, весь ее пластический строй отмечает одухотворенность. Рисунок передает душевную сосредоточенность людей, глубинные психологические связи между ними, и эта стихия чувств здесь выражена не только и не столько в «описании» лиц, в мимике, сколько в самой плоти графики, в особенном плетении линий, в исчезновении контура формы, в особом взаимоотношении между формой и пространством ради их полного слияния и взаимопроникновения. Изображенная реальность здесь глубока, «чревата» — она скрывает за собой «подтекст», она словно постулирует афоризм: «очевидность всегда сфинкс». Жизнь, лишенная устойчивости. Полное отсутствие быта, вещей, которые могли бы приземлить художника, прикрепить, что, кстати, чрезвычайно огорчало его отца, видящего в этом полную житейскую неприспособленность сына и нищету. «С вокзала я отправился прямо к нему и был опечален его комнатой и обстановкой, — писал Александр Михайлович после поездки к сыну, в 1886 году. — Вообрази, ни одного стола, ни одного стула. Вся меблировка — два простых табурета и кровать. Ни теплого одеяла, ни теплого пальто, ни платья, кроме того, которое на нем (засаленный сюртук и вытертые панталоны) я не видал. Может быть, в закладе. В кармане всего 5 копеек, a la lettre… Больно, горько до слез мне было все это видеть».
Увлечение цирком пришло в жизнь Врубеля в это время с непреложной необходимостью и неизбежностью. Это увлечение предопределяло развитие его мироощущения как романтического. Его можно было предугадать еще тогда, когда он, аккуратный, тщательно одетый, респектабельный, гувернер, репетитор, педант, с таким наслаждением, с таким озорством в семье Симоновичей забавлял детей и взрослых своими фокусами, ошарашивая неожиданностью, разрушая привычное восприятие. Теперь он открыл дорогу в цирк, и это странное, покоящееся на шатком фундаменте эквилибристики и озорстве место стало для него поистине «обетованной землей». Здесь все — издевательство над благопристойностью, здесь все было исполнено пафоса разрушения привычного, земного, приземленного, положительного, нормального. Здесь гротеск соседствовал с балаганом, и испытание мужества, доходящее до опасности для жизни, до заигрывания со смертью, было тоже лишь номером.
В цирковую программу входили комические антре на ходулях, гротескные экзерсиции и прыжки через разные предметы конных всадников, балансирование на проволоке, воздушные гимнастические упражнения и полеты, комический или фантастический дивертисмент… Можно было увидеть балет-пантомиму, включающий фантазию на тему настоящего римского карнавала с поездом и шествием масок, с римской карнавальной игрой «Тушение светильников». И это торжественно-праздничное зрелище сменялось смеховым номером, в котором бенефициант обращаясь к публике и вовлекая ее в цирковое действо, предлагал в подарок маленького поросенка тому, кто поймает этого поросенка за хвост на манеже цирка. Но более всего Врубеля захватила наездница-итальянка, которую удостоили титула «Дочь воздуха». Он познакомился с ней и с ее мужем, скоро близко сошелся с ними и день за днем ходил со своими новыми друзьями в цирк, как на работу: утром, на репетиции, потом — на вечерние представления; сидел в полутемной ложе, хохотал вместе с публикой над номерами клоуна, с бьющимся сердцем и восторгом следил за «полетами» наездницы. Он настолько освоился, что запросто ходил за кулисы. Наездники и наездницы, акробаты и клоуны — для него в них, их жизни как раз и было настоящее, подлинное, самая правда. Среди них он чувствовал себя лучше, чем в интеллигентной компании праховских друзей. То, что здесь не замечали его или были с ним грубы, то, что здесь был раздражающий шум и пошлые разговоры, не отталкивало его, а, скорее, напротив — притягивало. Чем хуже — тем лучше…
Врубелю была близка отравленная горечью разочарования игра этих людей, их радость, достававшаяся дорогой ценой, которая, как ему казалось, была высшей мудростью, высшей жизненной философией. Они находились с жизнью и смертью в особых, фамильярных отношениях, и в этом, видимо, и таилась главная сила, защищающая их от ударов жизни, а в этом состояла их главная тайна, притягивающая Врубеля, порой пребывающего в состоянии невыносимой, мучительной серьезности. Он попробовал даже стать цирковым художником, исполнив чуть ли не четыреста эскизов костюмов по двугривенному за костюм. Конечно, эта работа для денег, ради денег. Но четыреста штук? Не утолялась ли ею потребность в непрерывности творческого процесса, которая была в его сознании неразрывна с непреодолимой склонностью к скачкам, к резким переменам, к «флюгероватости» и которая, держа его в состоянии постоянного творческого напряжения, вместе с тем не давала ему покончить, расстаться, по существу, ни с одним замыслом. И в этом Врубель предугадывает тип художника нового времени, эстетизацию художественного «действа», творческого процесса.
Цирк. Намалеванные балаганные афиши, балаганная музыка, рыжий, кувыркающийся перед хохочущей публикой, пляшущие от нетерпения грациозные лошади, украшенные сверкающей сбруей и букетиками искусственных цветов. И наездница — его богиня. Только в творческом мире Врубеля с его особенной романтической природой из такого калейдоскопа — из стихии цирковой игры, из впечатлений от кувыркающихся рыжих, от щемяще-трогательной и вместе с тем пошловатой красоты наездницы и эскапад между Христом и Демоном могла родиться меланхолическая тютчевская синева нежнейших, колышущихся сумеречных красок акварели «Ангел с кадилом и свечой».
Тонкий стан, окутанный в белые ткани, преображенные в светло-зеленоватом и голубоватом свете, и восточное юное большеглазое лицо с густой, похожей на парик массой волос, как бы слегка варьирующих в своей форме очертания фигуры. И скупые красноречивые пластические детали — вертикаль горящей свечи, подчеркнутая кольцом нимба, и внизу изысканная легкая узорчатая цепь кадила — завершают образ. А за головой ангела, за его крыльями — прорыв в сумрачную темную синеву. «Он был похож на вечер ясный ни ночь, ни день, ни тень, ни свет». Здесь уже отчетливо сказывается гений художника в том, как «по наитию» загораются краски в отдельных деталях, как очерчен силуэт этой юной фигуры, как раскрыта ее парящая неземная бесплотность. Врубель воспринимал образ ангела, видимо, как истинно христианский. Какое своеобразное, отравленное язычеством христианство! С его ассирийскими чертами лица, темным сумрачным ликом и огромной копной волос, с его бесплотной, вдохновленной древними фресками фигурой, этот «синий ангел» с равным успехом мог стать Демоном.
В колорите «Синего ангела» решается в это время и портрет военного — офицера Сверебеева. Этот портрет явился еще одной образной модификацией демонического скепсиса. Прямой стан, затянутый в мундир, горбоносое тонкое, красивое лицо отмечены как бы напряжением натянутой струны. Это внутреннее напряжение подчеркнуто не только угловатыми вытянутыми формами, но и жестом словно барабанящей по коленке руки и широко раскрытыми глазами. И далее — многогранно варьируется эта тема собранной напряженности и внутреннего беспокойства. Эта тема звучит в двух вертикалях свечей с пучками света, подчеркивающих позу военного, в полутьме, расцвеченной красками ковра, покрывающего тахту и висящего на стене.
Обыденность скрыта и преображена, она лишь угадывается, предполагается. В одноцветном воспроизведении особенно отчетливо видно, как понимал Врубель и как создавал среду для своего героя. Окружающее его пространство интерьера кажется пейзажем. Верхняя часть стены напоминает изборожденное тучами небо, а пестрые пятна ковра «толпятся» вокруг, окружают его подобно таинственным видениям. Врубель обретал в этой акварели ощущение духовной нерасторжимости человека и среды, их единой внутренней напряженности, общности таинственной и сложной духовной жизни. Так в процессе работы портрет военного с натуры приобретал отчетливо романтический характер и пронизывался настроением тревоги. Его офицерская форма, и выражение лица, и угадывавшееся внутреннее состояние вызывали ассоциации с образом Печорина. Это имя и было присвоено акварели впоследствии, она неизбежно срослась с ним.