Платон Белецкий - Одержимый рисунком
— Дорогой мой, — отвечал Билибин, — истинно прекрасное легко сочетается с любым национальным стилем. Конечно, эта волна русская. А создавал я ту вещь, изучая секреты японского мастера. — И он показал Нарбуту один из листов «36 видов Фудзи».
Хоккей. Гора Фудзи. Суримоно.
— Какая сила линий! Какое движение! Сила и грация одновременно — впервые такое вижу! — в полном восторге приговаривал Нарбут. — И вот чего я не пойму, — продолжал, переводя глаза с работы Билибина на гравюру Хокусая, — на первый взгляд обе волны чем-то похожи, но приглядишься, и оказывается, вы не позаимствовали ничего. А я, случись такой шедевр под руками, не удержался бы да и скопировал все, как есть. Убрал бы ненужные для пушкинского текста детали — лодки и горную вершину, — осталось бы только пририсовать бочку.
— Ну, это как сказать! — усмехнулся Билибин. — Просто это выходит, по-вашему, убрать гору, вместо горы сделать бочку! В произведении великого мастера нельзя изменить ни единой черточки. Каждая мелочь здесь связана с целым, а все линии и пятна интересуют Хокусая не сами по себе, а постольку, поскольку выражают его мысль. В пушкинских строчках совсем другой смысл…
— Простите, Иван Яковлевич, — перебил Нарбут, — но о какой мысли, каком смысле вы говорите? У Пушкина «в синем море волны хлещут», у этого (как это вы его назвали?) Хокусая тоже волны хлещут. Только у Пушкина на волнах бочка, а здесь — лодки. Неужели от этого волны не могут иметь одинаковый рисунок?
Билибин развел руками:
— Ну, батенька, придется вам все объяснять, как малому ребенку! — Подумал с минуту и начал: — Мою иллюстрацию пока что оставим в покое. Обратимся к японской гравюре. Что хороша она, сами видите. Правильно сказали — здесь сила, движение, грация линий. Еще больше — сама жизнь. Теперь разберемся, каково содержание этой гениальной вещи и как оно выражено. Больше всего внимания как будто бы уделено волнам, по площади они занимают половину листа. Другая половина — небо. И все же в первую очередь привлекает внимание сравнительно небольшая деталь — вершина горы Фудзияма, выглядывающая из-за моря. Эта вершина — смысловой центр композиции. Волны бушуют, пенятся. По ним скользят лодки, взлетая и стремительно падая. В действительности такие громадные волны за несколько секунд не оставили бы и следа от лодок: Но зритель далек от этой мысли. Он видит, что маленькие лодки уверенно пронизывают волну за волной. Волны вздымаются, разлетаясь брызгами, проплывают лодки. Все движется, вот-вот изменится на глазах у зрителя. Все ненадежно, суетно, преходяще. А гора, белая, как пена, — она недвижима, постоянна, величественна. Таким образом, рассказано немало. Как же это сделано? Разумеется, при помощи линий и пятен, характер и расположение которых глубоко продуманы художником. Если бы он бездумно срисовывал то, что у него перед глазами, ни движения волн, ни спокойствия горы не получилось бы. Музыкант-композитор заставляет нас испытывать то или иное настроение при помощи звуковых ритмов, художник — при помощи линейных, светотеневых и цветовых. Правая половина гравюры в нижней части пересечена линиями волн и лодок, опускающимися справа налево к центру. От центра линии волны взлетают ввысь, причем наивысший гребень, поднявшись, низвергается влево вниз. Так из противоборства двух линейных потоков рождается впечатление силы, динамики разбушевавшейся стихии. Плавным, протяженным линиям, преобладающим в левой половине, в правой противопоставлены дробные, дающие рисунок пены. От этого кипение волн, загромождающих почти всю левую половину гравюры, кажется еще неистовей. Справа большая часть листа — небо, тон которого к горизонту сгущается до черноты. На этой черноте выделяется белый конус Фудзиямы.
Хиросигэ. Станция Мисима. Из серии «53 станции Токайдо».
— Хитро! — воскликнул Нарбут. — Выходит, что линии заставляют глаз зрителя двигаться по листу, как того пожелает художник! Вот чего следует добиваться каждому графику!
— Ну вот, — облегченно вздохнул Билибин, — наконец вы поняли один из секретов Хокусая. И, скажу вам, не только Хокусая: в ритме линий, в продуманных «мелодиях» красок — основа очарования древнерусских икон, книжной гравюры, иранских миниатюр, русского узора и других замечательных созданий разных народов. Вот почему, работая, как мне кажется, в русском вкусе, я смог научиться многому у великого мастера. Надеюсь также, теперь вам ясно, почему я не мог убрать гору и заменить ее бочкой?
Нарбут рассмеялся и махнул рукой. Отошел к окну и закурил.
Стояла белая ночь. Над темной грядой зданий небо было светлым, почти белым. В зените резко и неожиданно темнело. Как на гравюрах Хокусая. Только у Хокусая белизна обрывается вверху листа синей-синей полоской. Такого синего не увидать в Петербурге. Дымок от папиросы, струясь и кудрявясь, вырисовывал витиеватые линии. Совсем как тучки у Хокусая.
На другой день вместе с Дмитрием Митрохиным пошли на штранд. Песок, одинокая сосна на первом плане, вдали водная гладь. Митрохин сделал рисунок, подкрасил его акварелью.
— Да ты, брат, в японскую веру обратился, Хокусаем заделался? — иронически спросил Нарбут.
Хиросигэ. Фейерверк. Из серии «100 замечательных видов Эдо».
А сам с этих пор увлекся мастерством Хокусая. Позже, создавая произведения, безукоризненно следующие принципам украинского народного творчества, поглядывал на японские гравюры. Собрал их немало, несмотря на скудные средства.
* * *В детские годы каждое лето родители везли меня в Коктебель на дачу Максимилиана Волошина. Коктебель по своему ландшафту резко отличался от всего южного побережья Крыма. Пустынная бухта, окаймленная пологими холмами, замкнутая причудливыми скалами, начинающими Карадагскую гряду. Ни деревца. Дикая местность.
В доме Волошина все лето полным-полно гостей: писатели, художники, ученые. Люди ему знакомые, а иногда вовсе не известные. С каждым одинаково ласков. На прощанье каждому гостю дарил акварель. На первый взгляд — коктебельский пейзаж: холмы, море, кружочек луны или солнца, отраженный в волнах. Удивительная гармония блеклых красок. Правда, нет-нет добавлены несуществующие детали: странные деревья, веточка, сквозь которую просвечивают отдаленные вершины гор. Неповторимый «волошинский» стиль. Этот стиль был создан благодаря тому, что Волошин очень любил Коктебель и самым пристальным образом изучал Хокусая. Здесь, в Коктебеле, я услышал впервые это странное имя — Хокусай.
Зеленый Киев и серовато-палевый Коктебель ничуть не сходны. Пустынные, еле одетые усохшими травами холмы и густо заросшие влажные чащобы Голосеевского леса — полная противоположность. Любимым местом прогулок украинского поэта Максима Таддеевича Рыльского был Голосеевский лес. С кем-то из гостей, всегда осаждавших его дом, а то один, в сопровождении верного пса, бродил он по лесу, слагая стихи. Летом. Весной. Зимой. Осенью. Осенью в Голосееве буйное неистовство красок. Листья любых оттенков — от красного до зеленого, от желтого до лилового. И вот, любуясь голосеевской осенью, Рыльский вспоминал… Хокусая.
Хокусай везде — в Париже, Лондоне, Киеве, Коктебеле. Великое всемирно и всеобъемлюще.
В моей небольшой коллекции японских гравюр есть вещи Сюнсё, Утамаро и Хиросигэ, но более всего я ценю гравюры «Манга», хотя они не представляют большой редкости. Предприимчивые издатели продолжали их выпуск много лет спустя после смерти художника. И все-таки эти листки тончайшей бумаги мне дороги бесконечно. Случилось так, что экземпляр, подаренный мне моим другом, узнавшим, что я люблю Хокусая, был связан с именем еще одного русского художника: в свое время он принадлежал Архипу Ивановичу Куинджи. Куинджи, в отличие от Билибина, Нарбута, Митрохина, Волошина и многих других русских графиков, ничем как будто бы не был обязан Хокусаю. И все же, видимо, был его поклонником. Пользуясь консультацией какого-то специалиста, подписал он по-русски каждый лист. Впрочем, у Хокусая почти все понятно без подписи. А если и не до конца понятно, все равно привлекательно, мило, интересно. Фудзи, видимая сквозь камыши, акробаты, выделывающие свои головокружительные фокусы, травки, вырисованные словно для ботанического атласа, лесистые утесы Ицукусимы, фигурки крестьян, костюмы придворных из Киото, сказочные мыши, живые кабаны, бородатые боги — насколько близким и родным ощущаешь все это! Хокусай открыл мне Японию, и я полюбил эту прекрасную страну. А его самого — не менее. Как не любить, как не понять его, если он больше жизни любил свою родину — дивную Страну хризантем, Край Восходящего Солнца!
Любовь к родине и любовь к матери — чувства сходные. Моя мама, помогая папе, увлекавшемуся в это время японским театром, когда-то перевела японскую пьесу «Тэракоя». Потом подарила мне книжку о Японии с надписью: «Моему дорогому мальчику». Там прочитал я впервые о жизни Хокусая. Вспоминая об этом подарке, в память о моей маме я написал эту повесть. Повесть о человеке, непоколебимая воля, благородство и трудолюбие которого могут служить примером для каждого.