Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Искусство кино»
«Ах, добродетели падение не ново. Новее наблюдать, как низко пал порок…» — писала тогда та же Матвеева, но кто ее слушал? Песенки все пели, а вдумываться в стихи тогда было не принято. Эстрада отучила.
Не поношу шестидесятников, не ругаю их, ибо лучшие шестидесятники родились из противостояния этой тотальной холуйской пошлости, а не из следования духу времени. Тот ветер, наполнявший розовые паруса (на алые уже не хватало ни крови, ни краски), те слюни, наполнявшие кино, те рассветные улицы и скромные косыночки, рабочие пареньки и робкие дивчины, ночное метро и бушующая зелень бульваров… Да если вдуматься, и Шпаликов не просто так погиб, конец его был предопределен — именно неспособностью подняться над средой. Из всех талантов 60-х годов он был больше всех заражен дешевой романтикой, больше всех зависел от эпохи и кончился вместе с ней. И потому пошлятины у него, увы, немало — даже в таком прелестном сценарии, как «Я шагаю по Москве», а вершинными его достижениями навсегда останутся полные неподдельного отчаяния «Застава Ильича» и «Долгая счастливая жизнь».
Люди среднего класса проживают в коммунальной квартире и страшно ее любят. Им больше нечего вспомнить, кроме этой коммунальной квартиры. Она составляет смысл, суть их жизни, являет собою метафору страны — и никогда этой жизни не пробовавшие мальчики начинают тридцать лет спустя распевать песенку про коммунальную страну, которая взахлеб затоскует по общности, общности, общности любой ценой! Что такое реальная коммуналка с ее нравами, никто не вспомнит. Оно, конечно, что пройдет, то будет мило, но какое отношение все это имеет к реальности?
ОРТ, а потом и НТВ будут вовсю жонглировать штампами — отсюда их постоянное обращение к какому-никакому, но искусству того времени. А никак не к действительности. За что я люблю Дмитрия Захарова и прохладнее отношусь к Леониду Парфенову — человеку, который блистательно начинал (видимо, в силу добротной провинциальной закваски)? За то, что Захаров в своем «Веди» давал чистую хронику как она есть. С дикторским текстом. И уж только потом немного комментировал сам. Журнал «Новости дня» в такой подаче вызывал не только умиление, но и ужас: процентов десять умиления, остальное доставалось ужасу.
Парфенов же в новом «Намедни» монтирует хронику клипово, быстро, с комментарием, который пишет его команда (что в ней делает мой талантливейший ровесник Денис Горелов, ума не приложу). Комментарий этот — типично постмодернистский, то есть идеально обратимый: умиление готово в любой момент обернуться издевательством, а в результате получается промежуточный продукт, не имеющий к духу времени никакого отношения. Захарова интересовало время. Закадровый текст говорил о времени больше видеоряда.
Парфенов работает не с реальностью, а с предельно опосредованным ее вариантом — со штампом. Он монтирует клише. Точно с такими же клише Эрнст и Парфенов имели дело в сиропных «Старых песнях о главном», но там еще хоть предполагалась возможность иронического прочтения. Мол, тетя Маня пусть всплакнет, ей позволительно, но мы-то с вами понимаем. В новых проектах Парфенова и Эрнста, посвященных Москве, иронии нет уже ни на грош — чистый торжествующий штамп, и это по-своему закономерно. Когда пошлейшие современные исполнители поют пошлейшие хиты эпохи зрелого социализма, это вполне органично и никого не коробит: ну какая разница между «Зайкой моей» и «Ландышами»? И то, и другое — откровенный кич, ни на что иное не претендующий. А постмодернистов-манипуляторов роднит с манипуляторами сусловского типа именно заниженное представление о массе: она все съест. «Наследство их из рода в роды — ярмо с гремушками да бич».
Официоз, впрочем, тоже мало изменился: тогдашний застой ничем не отличается от нынешней стабилизации, тогдашняя пропаганда ничуть не тотальнее нынешней. Мы, однако, все чаще слышим, что хватит раскачивать лодку и пора быть благодарными за детство счастливое наше. День прошел — слава Богу, не убили. Жизнь власть предержащих окутана тайной, плодятся слухи и анекдоты, глава государства говорит глупости, а народу подсунута не то жвачка, не то соска — все вместе называется постмодернизмом. Или стагнацией. Или гниением.
О, конечно, конечно, пошлость пошлости рознь, и даже в потоке ностальгии, захлестнувшем отечественное ТВ, случаются образцы подлинного искусства. Например, «Старая квартира» Славкина и Гурвича. Но умиляться опять-таки не тянет, ибо в основе этой милой и трогательной программы — все тот же штамп, все то же опосредованное представление о реальности. Когда-то Алексей Герман произвел революцию в нашем кино именно тем, что стал показывать прошлое как оно было, без ностальгического флера — точно, жестко, честно. В «Старой квартире» господствует принцип милосердия памяти: память стирает все отвратительное и сохраняет все лучшее. О послевоенной Москве помнят то, что там были дворы и коммунальная общность. О 60-х — что были диспуты в Политехническом. О 70-х — что любили посидеть, попить, попеть. Откуда в этих 70-х брался надрывный трагизм Трифонова, Авербаха, Высоцкого, непонятно.
Впрочем, 70-е как-то меньше обыгрываются нынче. Ностальгия не идет дальше 1968 года. Объясняю, почему. После 1968 года актуальна стала экзистенциальная проблематика, голому человеку пришлось решать свои вопросы на голой земле, отдельно от поколения и государства. В 70-е каждый был сам за себя, надо было серьезно думать и столь же серьезно выстраивать свои отношения с резко ожесточившейся системой. Общность разрушилась, коммуналки тоже стали расселять — не поностальгируешь. В этом смысле 70-е, может быть, были лучшим временем для русской интеллигенции: Стругацкие, Искандер, Битов, Аксенов написали свои лучшие вещи именно тогда. А вот идиллия 60-х для ностальгии очень удобна — прежде всего кичевостью этого идиллического коктейля из Грина, комсомольских строек и НТР. И, тоскуя по тем временам, стиляга Славкин фальшивит так же, как и стилист Эрнст. То есть себе Славкин, может быть, не лжет. Он тоскует, больно ему и сладко. Но пение в застольях и танцы во дворах — это крайне обедненный образ его молодости, тоже, кстати, далеко не столь безоблачной. Во «Взрослой дочери» он, небось, был точней. Дворовые клички и дворовые же паханы выглядят умилительно лишь с временной дистанции.
60-е были временем повального конформизма, всеобщих надежд на счастливое сотрудничество с системой — субъективно все это было очень приятно, объективно очень противно. А еще в 60-е годы Россия в очередной раз ушла от ответа на главные свои вопросы — тоталитаризм ей годится или демократия, кнут или пряник, Восток или Запад… Межеумочное было время, и в этом смысле оно похоже на наше куда больше, чем железные 30-е годы.
«Старая квартира» напоминает мне не что иное, как радиопрограмму «В нашу гавань заходили корабли». Но в той программе постоянно наличествует ирония — по отношению к дворовой романтике, к полуграмотным текстам, к убогому советскому представлению о пальмовых побережьях и золотистых пляжах… В «Старой квартире» ирония что-то уж очень глубоко запрятана. Господствует умиление. Зал набит несчастными людьми — несчастными уже потому, что немолодыми. Помните, что кричал Килгор Траут своему создателю в бессмертном «Завтраке для чемпионов»? «Верни мне молодость! Верни молодость! Верни мне молодость!»
Блин, горло перехватывает.
Берется, например, благодатнейший для анализа 1953 год. Тут уж и в аполитичной «Старой квартире» никак нельзя обойти тему похорон Сталина. Что делает «Старая квартира»? Приглашается Аркадий Вайнер, рассказывает об аресте Берии (причем очень точно попадает в интонацию кухонного разговора), и Гурвич специально опрашивает зал, кто что на эту тему слышал. Все это само по себе мило. Показывается хроника: внос Сталина в мавзолей. Гурвич сообщает, что и русские, и евреи (о, эта милая объединительность) признают фразу из Библии: «Веникойси, долом лом никойси». И благодарим покорно, «Тяжелый песок» в трех засаленных номерах «Октября» читывали и мы.
После чего начинается умилительный вспоминанс о свадьбах в дни послевоенные. Господи, чего-чего нельзя было бы рассказать о 53-м годе! Вехи-то были совсем не те: люди еще книжки читали. Была «Оттепель» Эренбурга. Была вознесенная и низвергнутая врач Тимашук, о чьей судьбе не худо было бы напомнить нынешним, толпою жадною стоящим у трона. Были первые возвращения из ГУЛАГа, был, наконец, знаменитый медицинский консилиум врачей-заключенных в каждом лагере, когда собирали всех обладающих хотя бы минимальными познаниями в медицине и заставляли объяснять, что такое «дыхание Чейн-Стокса». И после такого консилиума заключенные-врачи в предвидении скорых перемен выходили к замершим товарищам по несчастью со сладостным словом «п…ц»!
Свидетельств об этом множество, и эта история по-своему не менее трогательна, чем свадьба в коммуналке с вносимым на сцену шампанским. Нет в программе облегчения, нет восторга близких перемен — ну нету! А ведь дух времени, в которое стали происходить непредставимые вещи, без этого немыслим! Однако зачем нам напоминать о миллионах заключенных, шепотом скандировавших, по свидетельству Андрея Синявского: «Ус — сдох! Ус — сдох!», зачем помнить о таких страшных вещах? Это нарушает затхловатый уют нашей коммуналки. Не станем бередить чувства сталинистов, сидящих в зале, — хотя и самый упертый сталинист не может не помнить того гигантского облегчения, которое он испытал в марте 53-го. Это он потом стал сталинистом. А тогда у него камень с души упал.