Бернар Фоконье - Сезанн
Писсарро был ангелом-хранителем Сезанна или «чем-то вроде доброго боженьки», как говорил сам Поль. Через этого своего наставника Сезанн вскоре сведёт знакомство с человеком, который многое сделает для популяризации его творчества. Речь идёт о папаше Танги. Этот бывший рабочий-штукатур, разделявший социалистические идеи Писсарро, не обладал особым богатством. В Париже он обосновался несколько лет назад, приехав из своей родной Бретани, где торговал сосисками в колбасной лавке жены, в столице же занялся продажей красок. Он даже открыл собственный магазинчик, но ещё и разъезжал со своими товарами по округе, что позволило ему свести знакомство с многими художниками, работавшими на пленэре, в том числе с Моне и Писсарро. Папаша Танги чуть было не расстался с жизнью после разгрома Парижской коммуны, когда его бросили за решётку вместе с другими коммунарами, а потом этапировали в Брест, где он ожидал смертной казни. Чудом избежав расправы, он вернулся в Париж и вновь занялся своей торговлей. Его приятель Писсарро стал посылать к нему в лавку клиентов из своих друзей-художников. Таким образом Танги и познакомился с Сезанном. Он сразу же признал талант художника, чья манера письма отличалась от всего того, что ему приходилось видеть ранее. Мятежник Танги умел довольствоваться малым и ценил это в других. «Человек, который тратит на жизнь больше пятидесяти сантимов в день, настоящая каналья», — любил он повторять. Он привечал всё то, что шло вразрез с официальным искусством, искусством буржуев-толстосумов. Он жаждал революции, жаждал прекрасной, светлой живописи, изображающей природу, настоящую жизнь, истинную суть вещей; жаждал живописи, обращённой к народу, умеющей тронуть простую и открытую душу обыкновенного человека. Танги стал «официальным поставщиком» Сезанна, он никогда не отказывал ему в кредите, принимал в качестве платы за холсты и краски его полотна, которые выставлял в своей лавке. Это была королевская щедрость. Сезанн всегда почтительно склонял голову перед своим благодетелем, а тот величал его не иначе как «господин Сезанн».
Но выставить картины в лавке папаши Танги ещё не значило снискать всеобщее признание. Салон по-прежнему оставался для Сезанна неприступной крепостью. Опять возникла идея проведения собственной выставки. Вся батиньольская группа вновь задумалась об этом. Шесть лет назад, в 1867 году, им не удалось воплотить эту идею в жизнь из-за недостатка средств, но теперь ситуация изменилась. Многие из этих художников окрепли и встали на ноги, они даже начали потихоньку продавать свои картины. Но им не хватало единства, до сих пор они так и не смогли оформиться в движение, способное противостоять ненавистной диктатуре жюри Салона, по-прежнему правившего бал. Ведь даже такой известный торговец картинами, как Дюран-Рюэль[141], вынужден был отказаться от приобретения их полотен: это стало вредить его репутации, консервативная публика никак не могла взять в толк, как можно торговать работами таких мазил, как Моне, Сислей и Писсарро. Им опять перекрывали кислород. Если они не смогут быстро сорганизоваться и защитить себя, их задушат, утопят, у них не останется ни единого шанса выплыть. 27 декабря они создали «Анонимное кооперативное общество художников-живописцев, скульпторов, гравёров и прочих». Пришло время предпринять новую попытку покорить Париж.
ВЫСТАВКА
Сезанн вернулся туда в начале 1874 года, покинув Овер, где по соседству с доктором Гаше и Писсарро провёл несколько счастливых лет. Перед отъездом, расплачиваясь по счетам с понтуазским бакалейщиком, он оставил ему в счёт долга одну из своих картин. Можно только позавидовать теперь счастливым наследникам этого лавочника.
Поль поселился на улице Вожирар. Его семья в Эксе нервничала: вот уже почти три года он не появлялся в родительском доме. Письмо, которое он послал в ответ на упрёки родственников, по сути было сродни слову Камбронна[142], а по форме являлось льстивым, витиеватым и даже содержало мелкий шантаж. Да, Сезанн явно повзрослел:
«В своём последнем письме вы спрашиваете меня, почему я никак не соберусь в Экс. Я уже говорил вам, что вы даже представить себе не можете, с какой радостью я вновь оказался бы подле вас, но стоит мне появиться в Эксе, как я больше не чувствую себя свободным: каждый раз, когда у меня появляется желание вернуться в Париж, мне приходится за это бороться; хотя вы и не запрещаете мне ехать, я чувствую ваше внутреннее сопротивление и сильно переживаю из-за этого. Самое страстное моё желание — быть свободным и поступать по своему усмотрению; будь я уверен, что никто не станет мне в этом препятствовать, я с радостью ускорил бы свой приезд к вам»[143].
Закончил он письмо просьбой к отцу увеличить на 100 франков его месячное содержание, естественно, без объяснений, зачем ему нужны деньги.
Подготовка к кооперативной выставке шла с грехом пополам. Денег опять не хватало, они нужны были на аренду выставочного зала и другие организационные расходы, которые превосходили возможности большинства художников. Располагавший некоторыми средствами Дега был готов авансировать их совместное предприятие. А Мане категорически отказался от участия в выставке. Он вёл себя совсем не по-дружески, этот Мане. С тех пор как его допустили на Салон, а его «Кружка пива» снискала успех у публики, хотя была далеко не самой лучшей его работой, он стал смотреть свысока на своих менее удачливых собратьев. Он отказывался выставлять свои полотна рядом с картинами Сезанна и Ренуара, первого из которых считал «каменщиком, создающим картины с помощью мастерка», а второго — «славным малым, но случайным человеком в живописи». Кроме того, время шло, все они старели и начинали бояться реакции публики. В марте доктор Гаше обратился к Писсарро с просьбой организовать благотворительную распродажу картин в пользу Домье[144], прекрасного художника, иллюстратора и карикатуриста, который неожиданно начал слепнуть. Члены «Анонимного общества художников» приняли в ней активное участие.
В результате после разных отсрочек и проволочек выставка, задуманная друзьями-художниками, пройдёт с 15 апреля по 15 мая 1874 года. От неё устранился и Гийеме: его положение упрочилось, и он не хотел рисковать им, выставляя свои картины в одном ряду с всякими нечёсаными голодранцами. Участники выставки ставили целью любой ценой избежать даже намёка на создание некой новой школы или нового движения, поскольку на самом деле речь шла просто о том, чтобы под одной крышей собрать работы разных самобытных художников. Место для этого нашлось: художник Надар[145], который только что переехал из своей просторной мастерской на бульваре Капуцинок, согласился предоставить её под выставку. Договорились о графике её работы и постановили, что входной билет будет стоить символическую сумму — один франк.
На выставке будет экспонироваться 165 картин двадцати семи художников, среди них, в частности, фигурировали Моне, Ренуар, Сислей, Дега и Берта Моризо[146]. Сезанн представит там «Дом повешенного», «Современную Олимпию» и один из видов Овера-на-Уазе.
Немногие события в мире живописи оставили такой яркий след в истории и вызвали такое количество самых разных комментариев, как эта первая кооперативная выставка, которую пока ещё никто не называл, и по праву, выставкой импрессионистов. Она сразу же вызвала скандал, причём ещё более громкий, чем тот, которым сопровождался Салон отверженных. Возмущённая толпа буквально ломилась на неё, изощряясь в грубых шутках, насмехаясь, заходясь в злобной истерике и демонстрируя свой страх, беспокойство и непонимание. Кто сказал, что искусство безобидная штука? Ведь это же пульс общества, его зеркало, барометр его настроения и духовности, а в какой-то мере и его мечта. Публика, одновременно восторженная и возмущённая, в основном толпилась перед полотнами тех, кого называли «непримиримыми», всех этих порвавших с академизмом художников, всех этих революционеров, не хотевших по примеру Мане и Гийеме разбавлять своё вино водой и не желавших слушать доводов рассудка. Если прав Пикассо, что за один день перед выставленной напоказ картиной говорится столько глупостей, сколько нигде больше не услышать, то данная выставка в этом смысле побила все рекорды. Ужас, грязь, бунт! Эти художники всё видят не так, как нормальные люди, они просто психи, извращенцы, шарлатаны. Они пишут свои картины наобум, швыряя краску на холст как придётся (кстати, когда в следующем веке некоторые художники действительно возьмут на вооружение эту технику, публика воздержится от буржуазно-реакционных выкриков, чтобы не показаться отсталой: великая хитрость глупости заключается в умении мимикрировать).
Луи Леруа, репортёр сатирической газеты «Шаривари», сам того не подозревая, обеспечит себе место в истории и предстанет перед потомками в неблагодарной роли того самого «придурка», что выдумал слово «импрессионизм». Правда, ему не совсем справедливо приписывают первенство в этом вопросе, поскольку если не само слово, то, во всяком случае, понятие уже существовало до него. Мы находим его у Теофиля Готье, выражавшего сожаление по поводу того, что Добиньи довольствуется впечатлением[147] и пренебрегает деталями. А Одилон Редон[148] даже называл Добиньи «главой школы впечатления». Эдуар Мане использовал это слово применительно к собственным работам. Но истории всегда требуются козлы отпущения, и в данном случае выбор пал на Лepya.