Нина Дмитриева - В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет
Есть ли экономическая необходимость в гибели мира на нынешнем этапе? Если ее нет, то и не стоит так сильно волноваться и без конца твердить тривиальные общие места, нет – значит и не будет, равнодействующая вывезет. Если же есть экономическая необходимость, против нее, как учит марксизм, не выстоять: возможен лишь тот или иной зигзаг. Но поскольку встает вопрос о конце всего, в том числе и самого экономического развития, зигзаг превращается в завершающую точку. Получается, что и находящиеся на подъеме сами развивающиеся, прогрессирующие производительные силы создают необходимость самоуничтожения. Самоубийственный прогресс – это что-то новое: классики марксизма его не предусматривали.
Стало быть, необходимость конца, если она действительно настала (а конец без необходимости был бы абсурдом!) лежит в какой-то иной плоскости. Может быть, понятия вины и возмездия, эти старинные «донаучные» категории, применимы более всех других.
«Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу все место сие.
Авраам сказал в ответ: вот, я решился говорить Владыке, я, прах и пепел: может быть, до пятидесяти праведников недостанет пяти, неужели за недостатком пяти Ты истребишь весь город? Он сказал: не истреблю, если найду там сорок пять…
Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу еще однажды: может быть, найдется там десять? Он сказал: не истреблю ради десяти» (Быт. 18:27–29,32).
Ссылки
Собр. соч. К. Маркса и Ф. Энгельса: В 39 т. Изд. 2-е, 1955–1966. Т. 37. С. 395–396.
Наступление прошлого [45]
Отчего мы так любим будущее, в котором нас так же не будет, как не было в прошлом? Будущее – склад наших надежд и упований: мы верим, что в нем воссияет свет. По крайней мере, до недавнего времени верили. Вера строилась на иллюзии, что оно, будущее, зависит от нашей доброй воли, что мы можем его спланировать и подготовить. Хотя прошлое могло бы подсказать нам, что будущее никогда не выходило по плану, по задуманному.
В марксизме, который мы всосали с молоком матери, культ будущего достигал кульминации. Коммунистическое будущее обязано быть и будет земным раем, где если и останутся страдания, то разве только от неразделенной любви. Во имя этого грядущего рая «отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног». Позади проклятое прошлое, впереди – прекрасное будущее, а в настоящем «вся-то наша жизнь есть борьба», борьба с прошлым – за будущее. Маркс говорил о пролетарской революции: она «…может черпать свою поэзию только из будущего, а не из прошлого. Она не может начать осуществлять свою собственную задачу прежде, чем она не покончит со всяким суеверным почитанием старины»1.
Отсюда главная идея наших послереволюционных лет создавать все заново на развалинах старого. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» Фигура абстрактного пролетария, под сенью красного знамени сокрушающего земной шар, – частый мотив плакатов и росписей тех лет. Миру насилья причастна культура, созданная в нем: здания, книги, картины. Ее поэтому тоже следовало разрушить. Так прямо это высказывалось не всеми, а только левой интеллигенцией, но она брала свои лозунги не с потолка и не из собственного нервического нутра. И не получала их «сверху». Эти лозунги основывались на массовых настроениях.
Вот эпизоды, рассказанные Маяковским в статье 1927 года «Только не воспоминания…» (вопреки заглавию, вызванному отвращением ко всяким воспоминаниям, он вспоминал происходившее несколькими годами раньше): «Кто-то требует создания комиссии по охране памятников старины. И сейчас же предложение – кажется, художника Льва Бруни – “создать комиссию по планомерному разрушению памятников искусства и старины”. Кто-то просит послать охрану в разрушаемую помещичью усадьбу: тоже-де памятник и тоже старина. И сейчас же О. Брик “Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины – защищать помещиков. Долой!”»2
Это, наверно, и тогда звучало чересчур лихо – но ведь усадьбы и памятники и в самом деле разрушали. Без злобы, стихийно. (Как это происходило, рассказано в необыкновенном по художественной мощи рассказе Пришвина «Адам», написанном в 1917 году.) Разрушали не безусадебный дворянин Маяковский, не юркий Брик и не потомок маститого академика Бруни. Они только подводили идеологическую базу, давали формулировку.
Сверху спускались гораздо более уверенные формулировки: пролетариат должен унаследовать все ценное в старой культуре. Разумно. Но как понимать ценное, для кого оно представляло ценность, что именно ценно для пролетариата? Чтобы отделять пролетарские зерна от буржуазных и феодальных плевел, нужно было научиться проделывать с наследием хитроумные операции. Например, расчленять его на форму и содержание: содержание (плохое) – отбросить, а форму (хорошую) – взять. В этом духе рассуждал Маяковский в свои последние годы: отойдя от первоначальной установки на разрушение, он, под впечатлением правительственных установок, признал, что у классиков можно учиться «технике». Что это за загадочная «техника»? Он имел в виду Пушкина, желая сказать, что у того была искусная техника манипулирования стихом, безотносительная к содержанию. Ей пусть обучаются новые поэты-профессионалы и применяют к своему делу. Что же касается читателей, которые сами стихов не пишут, им лучше совсем не читать классиков. «Чтивом советских масс – классики не будут»3, – сказано Маяковским в 1928 году. У того же Пушкина на каждом шагу вредные мысли («Смирись, Кавказ, идет Ермолов!»), непонятные и ненужные мифологические имена, а к новой жизни его стихи не имеют ни малейшего отношения: нельзя же в рядах первомайской демонстрации выкрикивать: «Мой дядя самых честных правил».
Но было справедливо замечено (Мандельштамом?), что, как ни толки художество в ступе, как ни раздробляй его, надеясь выделить форму (или технику) в чистом виде, – не получится: каждая мельчайшая частица будет представлять единство формы и содержания.
Литературоведы и теоретики выходили из положения несколько иначе. Они допускали, что в самом содержании имеются «про» и «контра» – надо взять прогрессивные «про» и отбросить реакционные «контра». Классики критиковали пороки существующего строя – это взять. Предлагали ложные выходы – это отбросить. Или вообще не видели выхода, так как не догадывались об исторической роли рабочего класса, – тут их даже можно извинить, поскольку они не читали Маркса.
Такие формулы отношения к прошлой культуре прочно внедрились, нельзя сказать, что и теперь забыты. По крайней мере, в школьных программах они остались, только слегка потесненные «народностью». По ним ценность любого произведения старой культуры – в критике старого строя. Не составляет труда отыскать такую критику хотя бы в «Коньке-Горбунке». Она и только она имеет идейно-художественное значение, не считая нейтральных «художественных особенностей» – эпитетов, метафор и пр. Если писатель не критикует старый строй сознательно – значит, критикует объективно, «как художник». Если он критикует не строй, а человеческую натуру – значит, сам обманывается, не понимая, что дело не в человеке, а в социальных условиях. (Как будто не люди создают условия!) Короче говоря, в прошлом нам дорого то, что направлено на отрицание этого самого прошлого.
Эти методы освоения наследия выработались несколько позже, а в начале 1920-х годов преобладал дух абсолютного отрицания наследия, со всем его содержанием и всей его формой, со всеми его потрохами. (Не говорю, конечно, о недобитых представителях «акстарья», но только о передовой революционной интеллигенции.) Искренно думали, что оно отжило. Не только у нас, а, пожалуй, и повсюду реял перманентно возрождавшийся в истории озорной демон нигилизма. Ведь «левые» еще раньше появились на Западе. Не кто иной, как французский архитектор Корбюзье намеревался наново перестроить Москву, стерев с лица земли старую, не исключая Кремля. Только что денег не было, а то бы на это пошли. Зато хватило средств снести Красные ворота, Сухареву башню, Китайгородскую стену, множество церквей. Никто особенно не возражал. Демьян Бедный, не принадлежавший к «левым», поместил в газете стихотворение о сносе Сухаревой башни, где горячо приветствовал уничтожение этого «жирного пятна» на облике столицы. И даже те, кто все-таки стремился уберечь творения старой культуры, делали это, скорее, в плане чисто музейном, не настаивая на их участии в современности: зачем разрушать, пусть себе остаются в роли памятников. Памятники, как известно, ставятся мертвым.
Наш отечественный нигилизм был активнее, агрессивнее западного, но вместе с тем и более «жизнеутверждающим», так как совпал с революцией, обещавшей построение нового мира взамен старого. Новый, лучший мир всегда был в подтексте, подразумевался; разрушители не чувствовали себя только разрушителями: мнились какие-то небывало прекрасные голубые города на месте снесенных, клубились заманчивые утопии вроде татлинского крылатого человека или его же башни III Интернационала (это вам не Сухаревка!). Нельзя отказать утопическим новациям того времени в поэзии взлета, воспарения над обломками старого мира, огаженного насилием, неравенством, несвободой. Новаторы при этом верили, что путь к свободе пролегает через срочную и беспощадную расправу со старьем и его носителями.