Аркадий Кудря - Верещагин
Отец был, по-видимому, крайне взволнован и только молча прижимал нас к себе и нежно гладил по головам. Его волнение передалось и нам. Мы также молчали, крепко прижимаясь к нему. Через минуту молчания он начал говорить тихим голосом, переходившим постепенно в шепот. Он говорил нам, что уезжает надолго, что не знает, когда вернется, и просил, чтобы мы любили и слушались маму, любили друг друга, не ссорились, хорошо учились, были бы честными и всегда говорили только правду. Потом отец крепко обнял и поцеловал каждого из нас, встал, отвел нас в столовую и, сказав, чтобы мы пили свой утренний чай, вышел в переднюю, быстро оделся, и мы слышали, как хлопнула дверь парадного входа.
Окно столовой выходило на противоположную от двора сторону, и экипажа не было видно. Находившиеся в столовой сестрина няня и старая кухарка Авдотья тихо между собой перешептывались. Одни из трех дверей столовой вели в короткий коридор, соединявший главное здание с кухней. Вдруг мы услышали быстрые шаги отца, который прошел через кухню и коридор, открыл дверь и остановился на пороге столовой. Мы все трое вскрикнули: „Папочка!“ — и вскочили, чтобы бежать к нему. Но он молча замахал на нас обеими руками, и мы в испуганном недоумении остановились.
Отец стоял на пороге, лицо его выражало страшное волнение, а глаза, в которых блестели слезы, он быстро переводил с одного из нас на другого. Продолжалось это не более одной или двух секунд, после чего он резко повернулся и вышел. То были последние мгновения, в течение которых мы его видели. Старая кухарка покачала сокрушенно головой и громким шепотом сказала: „Вернулся! Ох, не хорошо это! Не быть добру!“»[580].
За десять дней до отъезда Верещагин отправил на имя Николая II третье по счету письмо. Он писал: «Ваше величество. Дозвольте Вашему верноподданному перед отъездом на Восток еще раз обратиться к Вам: мосты, мосты, мосты! Если мосты останутся целы, японцы пропали; в противном случае один сорванный мост на Сунгари будет стоить половины кампании. И мост на Шилке должен быть оберегаем, потому что чем отчаяннее будет положение японцев, тем к более отчаянным средствам будут они прибегать. Кроме тройных проволочных канатов на Сунгари нужна маленькая флотилия, чтобы осматривать шаланды, ибо с начала марта со стороны Гирина, конечно, кишащего шпионами, будут попытки и минами, и брандерами[581]…»[582]
Разумеется, все эти предостережения кое-что понимавшего в войнах человека уместнее было бы адресовать кому-то из русских военачальников — к примеру, тому же Куропаткину. Однако художник, по-видимому, не сомневался, что, если «наверху» будет признана серьезность его аргументов, его предложения возьмут на заметку.
С дороги, проезжая через Сибирь и находясь под Омском, он шлет весточку Лидии Васильевне: «Поезд идет тихо, но без приключений. Везут много солдат и снарядов. Говорят, на месте есть уже 100 000 войска, а если японцы дадут передохнуть еще, то скоро будет и 200 000. Боюсь, что потом будет перерыв из-за весенней воды и размыва от дождей. Но авось к тому времени соберется внушительная сила, которая сможет дать отпор, — это главное…»[583]
Пока Верещагин ехал на Дальний Восток, вслед ему спешило письмо от детей, сына Василия и дочери Анны, отправленное из Москвы 15 марта. Вася писал, что у них все по-прежнему, из физики прошли физические свойства воды и других жидкостей и состав воздуха, из географии — горы, реки и прочее. Сообщил, что мама хворает от простуды, и высказал просьбу к отцу: «Напиши о себе, где ты теперь и сколько у нас войска». Закончил обычно: «Прощай, целую тебя крепко. Твой сын Вася Верещагин». Девятилетняя Аня невеселые известия перемежала приятными: они, дети, не совсем здоровы и потому гулять не ходят, а вот их попугай здоров, — и тоже просила: «Напиши нам, где ты и видел ли японцев»[584].
Следующее письмо домой художник отправил 19 марта из Ляояна. Верещагин писал жене:
«Только что возвратился из Порт-Артура и, захвативши свои вещи, опять туда уеду, потому что здесь, в Ляояне, действия будут еще не скоро. Мне дали целый вагон — микст, с которым могу прицепляться к какому хочу поезду и останавливаться, где мне нужно. Там мои вещи, там я живу. <…> Принимают везде прямо не по заслугам. Я, впрочем, плачу, чем могу: увидевши, что бравый командир „Ретвизана“ без Георгиевского креста, потому что не получил еще его (по почте), я снял с себя крест и повесил ему, чем морячки были очень довольны. Артиллеристы, стрелки — все принимают с распростертыми объятьями, повторяя, что „на Шипке всё спокойно“»[585].
Василию Васильевичу было, разумеется, очень приятно услышать эту реплику, ставшую, судя по всему, популярной в армии поговоркой, свидетельством того, что название его триптиха о замерзающем на Балканах русском солдате пустило в народе глубокие корни.
О пребывании Верещагина в Ляояне кое-что известно из воспоминаний его племянника Василия Николаевича, сына старшего брата художника.
«Приехав в Ляоян, — рассказывал В. Н. Верещагин, — он остановился у моего брата, К. Н. Верещагина. Брат тогда был коммерческим агентом на Китайской железной дороге. Дядя В. В. поручил моему брату закупить все необходимые принадлежности для дальнейшего путешествия в Порт-Артур. Василий Васильевич обещал приехать к Пасхе в Лаоян, чтобы встретить с братом вместе Пасху. В этот момент В. В. был очень нервен и, не переставая, всё повторял, хватаясь за голову: „Ялу, Ялу“… Он всё боялся, что мы не в состоянии будем удержать японцев на Ялу. Он уехал, но вскоре вернулся. В это время в Лаоян прибыл поезд одной высокой особы. В этом поезде был специальный вагон Василия Васильевича, в котором находились некоторые вещи и деньги дяди. Адъютант А. Н. Куропаткина, барон Остен-Сакен, предложил моему брату взять деньги Василия Васильевича, оставленные им на хранение. На письменном столе вагон-салона лежали два письма В. В.: одно на имя его жены Лидии Васильевны, другое на имя моего брата К. Н. Кроме того, здесь же была телеграмма на имя Куропаткина, посланная В. В. Она гласила: „Лаоян. Генерал-адъютанту Куропаткину. По здешним сведениям, следует беречь берег Будзыво-Дагушан. Верещагин“. В последнюю минуту В. В. взял обратно эту телеграмму, но уже тогда, когда на ней стоял штемпель и подпись принимавшего телеграфиста. Интересно то, что впоследствии японцы именно здесь и высадились. Ящик с красками В. В. остался в вагоне высокой особы. Это доказывает то, что В. В. ничего не успел зарисовать. С ним был только карманный альбом, который погиб вместе с В. В.»[586].
В двадцатых числах марта Верещагин отправляет из Порт-Артура еще два письма на имя Николая II. Он пишет о необходимости оснащения российского военного флота быстроходными крейсерами, с помощью которых можно «держать в страхе не только Англию, но и Америку»; о целесообразности расширения бухты в Порт-Артуре, которая пока мало пригодна для быстрого входа и выхода из нее военных кораблей. Пишет о наземных батареях, защищающих порт и гавань, на которых установлены орудия старого образца, не способные причинить неприятелю большой ущерб. Подобным же образом ранее он писал некоторые свои газетные и журнальные статьи, обращая внимание общественности на тревожащее состояние русского леса, на гибель от ветхости многих старых русских церквей или бездумную их модернизацию, на необходимость извлечь уроки из просчетов в обмундировании русских солдат, которые выявила война с турками. Сомнительно, чтобы голос его был услышан, но в этом проявлялась его позиция гражданина, неравнодушного к невзгодам и бедам отечества. Однако прежнему Верещагину, независимо и даже строптиво державшему себя по отношению к Александру II и Александру III, была совершенно не свойственна его теперешняя манера завершать письма Николаю II уверением в своей «глубокой верноподданнейшей преданности». Быть может, причиной тому была благодарность за приобретение царским двором серии картин о 1812 годе, так много значившее для художника.
О пребывании в Порт-Артуре Верещагин подробно рассказал в одном из последних своих писем Лидии Васильевне:
«Встретил в Порт-Артуре адмирала Макарова. „Что же вы не заходите?“ — „Зайду“. — „Где вы сегодня завтракаете?“ — „Нигде особенно“. — „Так приходите сегодня <ко мне>, потом поедем топить судно на рейде — загораживать японцам вход“. После завтрака отправились на паровом катере. Гигант-пароход, смотревший пятиэтажным домом, только что купленный для затопления, стоял, уже накренившись на тот бок, на который он должен был лечь; было жалко смотреть на молодца, обреченного на смерть, еще не знавшего о своей участи, — знаешь, как это бывает с больным, доверчиво смотрящим тебе в глаза, стараясь высмотреть в них, скоро ли ему будет облегчение».