Джонатан Уилсон - Марк Шагал
То, что его отождествляют с Христом, не смущало Шагала, на самом деле ему даже нравилось такое сравнение, и в мрачные 1940-е он сам написал на идише несколько стихотворений, где образ страдающего Христа метафорически выражает его собственные переживания.
Шагал уже почти три года жил в Париже, и, судя по всему, за все это время ему не удалось продать ни одной своей картины. Но вдруг удача улыбнулась ему: сердечко с картины «Посвящается Аполлинеру», рядом с которым он приписал фамилию немецкого мецената, издателя и владельца галереи Герварта Вальдена, сделало свое дело, правда, не без помощи самого Аполлинера, который напомнил об этом случае куратору. В сентябре 1913 года в рамках Первого немецкого осеннего салона Вальден выставил три крупные работы Шагала: «Моей невесте», «Посвящается Христу» (позднее название было изменено на «Голгофа») и «России, ослам и другим». Выставка проходила в берлинской галерее Вальдена «Der Sturm» («Штурм»), где также размещалась редакция одноименного журнала. Вальден, человек деятельный, не уступавший Анри Канвейлеру[13] по поиску и продвижению новых талантов, открыл свою галерею в 1912 году выставкой австрийского художника-экспрессиониста Оскара Кокошки, причем среди прочих работ Кокошки присутствовал и портрет Вальдена, который был явно падок на лесть.
Вальден быстро продал картину «Посвящается Христу» берлинскому коллекционеру Бернхарду Кёлеру. Шагал, приехавший на открытие вместе с Сандраром, стал, таким образом, свидетелем первой большой продажи своей работы за пределами России. Конечно, можно увидеть некую иронию в том, что именно с этой картины началось восхождение к славе самого знаменитого еврейского художника двадцатого века.
Весной 1914 года Вальден устроил совместную выставку Шагала и австрийского художника Альфреда Кубина[14] и почти сразу же вслед за этим стал готовить первую персональную выставку Шагала, намеченную на лето. Шагал собирался приехать в Берлин в июне на открытие, а затем отправиться на поезде в Россию — на свадьбу сестры, к тому же ему не терпелось повидаться с Беллой. «Мои картины, без рамок, теснились на стенах двух комнатушек, где располагалась редакция журнала „Штурм“… — вспоминал Шагал. — Это было на Потсдамерштрассе, а рядом уже заряжали пушки». Всего на выставку было отобрано 40 картин маслом и 160 других работ — гуаши, акварели и рисунки — плоды упорного вдохновенного труда в парижской мастерской.
Конечно, странное время для европейского дебюта — перед самым началом войны. Шагал не мог не чувствовать, что на фоне военных действий само искусство может оказаться под вопросом. Через годы он вспомнит, о чем думал тогда: «В Европе грянула война. Пришел конец кубизму Пикассо». (Шагал, как мы видим, даже накануне своей крупной выставки все еще думал о Пикассо.) Июнь в Берлине, Белла в Витебске, в летнем воздухе — предчувствие войны и ожидание любви… Шагал, как и положено, появился на открытии выставки и уже через несколько дней, 15 июня, сел в поезд, направлявшийся в Россию. Он успел только послать Роберу Делоне открытку, в которой сетовал на непривлекательность немецких девушек, — и уехал. Пройдет долгих восемь лет, прежде чем он сможет снова вернуться в Париж.
4. Белла
«Мы все порой клянем свой дом, / но поневоле в нем живем…» — писал английской поэт Филип Ларкин, один из величайших домоседов. Вот и Шагал вернулся в Витебск, «бедный… грустный город». И как с ним часто бывало, разочарование вызвало в нем волну кипучей энергии. Он стал писать почти без разбора все, что попадалось на глаза. Торопясь зафиксировать новые впечатления, а может, оттого, что местные зрители и ценители были просты и не понимали изысков, его тяга к экспериментам угасла (хотя и не совсем), и он сделал ряд работ в приглушенных тонах и более или менее реалистических по стилю.
Однако парящие в воздухе фигуры по-прежнему появлялись на его холстах. На картине «Над Витебском» (1914), например, изображен несоразмерно огромный бородатый разносчик с мешком за плечами, пролетающий мимо темно-синих церковных маковок над заметенной снегом улицей. И опять в этой летящей шагаловской фигуре — визуальная интерпретация местного образного выражения: на языке идиш о том, кто бродит от дома к дому, говорили, что он «идет над городом» (а не по городу).
Война подступала к порогу, и жизнь в Витебске стала скудной, ощущалась нехватка многих привычных вещей, в том числе холстов. Шагал писал теперь в основном на картоне и бумаге. Моделей своих он находил среди уличных странников и попрошаек: надевал на них отцовский молитвенный платок, навешивал филактерии[15]. Платил двадцать копеек за то, чтобы посидели смирно, пока он рисует, но однажды вынужден был уже через полчаса выпроводить натурщика прочь — «уж очень от него воняло».
Сам того не желая (он собирался пробыть в Витебске не больше трех месяцев и не оставлял попыток вырваться в Париж, пока это не стало для него совсем невозможно), Шагал задокументировал или, вернее сказать, запечатлел сумеречную пору еврейского мира: раввинов, уличных торговцев, музыкантов, разносчиков газет, модников и модниц, стариков, молодых влюбленных, уличные вывески, мясные лавки, показал предметы быта и предметы культа, шалаши-сукка[16], синагоги и кладбища. Шагал никогда не забывал об антисемитизме в России и надеялся как-то сохранить, уберечь хотя бы на холстах все, что было ему дорого, но знал ли он, что это стремление окажется провидческим?
Ряд картин, написанных Шагалом в России после возвращения из Парижа, — среди них «Красный еврей» (1915), «Понюшка табаку» (1912), «Праздник (Раввин с лимоном)» (1914) и «Молящийся еврей (Витебский раввин)» (1914) — вероятно, больше чем все остальное из созданного им обеспечили ему признание у евреев после Холокоста. Стилизованный Витебск Шагала, магический реализм в изображении персонажей и их окружения (что идеально подходило, как Маконду Гарсиа Маркеса, к вдохновлявшей их религиозной и народной культуре) приобрели ностальгическую окраску навеки утраченного, догитлеровского еврейского мира. Это «Молящийся еврей» Шагала — скорбная песнь после Холокоста, а не, скажем, «Белое распятие» 1938 года, где позади распятого Христа горит охваченный пламенем штетл, или его послевоенные работы, написанные сразу после Холокоста и посвященные страданиям еврейского народа при нацистах.
Работая, Шагал нашел время возобновить ухаживания за Беллой. В ее последних письмах в Париж, как ему казалось, не чувствовалось прежней страсти, и он возвращался в Витебск с некоторым беспокойством: как она примет его? Пока Шагал осваивал живопись в Париже, Белла посещала в Москве Высшие женские курсы историка В. И. Герье, где изучала историю, философию и литературу (темой ее диплома было творчество Достоевского). И хотя когда-то, в самом начала их романа, она отважилась позировать ему обнаженной, вероятнее всего, до интимной близости дело не дошло. Четыре года — серьезное испытание для девичьего сердца, и, наверное, правильно, что Шагал старался по возможности не оставлять свою «новую» Беллу — красивую, умную, образованную — одну. Похоже, он ревновал, и среди прочих — к Виктору Меклеру, который немного раньше тоже вернулся в Витебск. Но Белла любила Шагала.
Поначалу ее родители воспротивились их браку по обычной во все времена причине: Шагал мало зарабатывает и сам из простой семьи, сын грузчика, а у Розенфельдов три собственных ювелирных магазина в городе. Но была и менее традиционная причина: мать Беллы беспокоило, что Шагал по-прежнему румянит щеки. В результате она даже высказала дочери прямо: «Что это за муж — румяный, как красна девица!» Не будет большой дерзостью предположить, что эти румяна имели какое-то отношение к некой смутной ревности, всегда подспудно сквозившей в любовном треугольнике Меклер — Белла — Шагал.
Но вот в нанятую мастерскую Шагала приходит Белла, в руках у нее — угощение: булочки, вареная рыба и теплое молоко. Поставив еду на стол, она превращает маленькую комнату в нарядный салон, разворачивая шали, шелковые шарфы и вышитые простыни для своего жениха. Она явно не послушалась родителей и продолжала видеться с Шагалом. И в конце концов Розенфельды, как и положено заботливым родителям, уступили желаниям дочери, и 25 июля 1915 года Марка с Беллой обвенчали под красным балдахином. «День рождения» — изумительная картина, которую влюбленный Шагал написал за три недели до свадьбы, в свой двадцать девятый день рождения. На ней — красиво убранная комната, влюбленные и их отрицающая все земное любовь в экстатическом сочетании красных и приглушенно-синих тонов, один серебряный ридикюль и одна желтая роза.
В собственной книге мемуаров «Первая встреча» (опубликованных посмертно в Нью-Йорке в 1947 году) Белла живо описывает ту памятную встречу. Как только она вошла в комнату, в черном платье с белым воротником, в котором Шагал так часто потом будет ее изображать, с букетом только что сорванных цветов, Шагал сразу кинулся искать холст, крикнув ей: «Стой! Не двигайся…» Белла продолжает: «Ты так и набросился на холст, он, бедный, задрожал у тебя под рукой. Кисточки окунались в краски. Разлетались красные, синие, белые, черные брызги. Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли… и вот мы оба, в унисон, медленно воспаряем в разукрашенной комнате, взлетаем вверх»[17]. Стремление Шагала претворять сексуальные желания в краски, будь то румяна на щеках или цветовые сполохи на холсте, особенно явственно ощущается в этом эпизоде, когда Белла вспоминает о муже, каким он был накануне свадьбы. Белла не боится уподобить себя холсту — она и материал поэта, и его вдохновительница. Получившаяся в итоге картина — «День рождения», в отличие от пронизанной эротическим чувством прозы Беллы, но вполне в духе шагаловских произведений, почти ничего не говорит нам о чувственной, но больше о романтической любви. Может быть, накал физической близости наступил потом, когда картина была уже написана (за окнами влюбленных одновременно — и день и ночь: до и после), и этим, вероятно, объясняется разница в эмоциональной напряженности изображенного на картине и в прозе.