Джон Фаулз - Кротовые норы
В кораблекрушении – если, разумеется, наблюдать его с суши – всегда есть значительный элемент поэзии и трагедии, но ни один моряк не позволил бы мне даже предположить вслух что-либо подобное, а тем более заявить, что суть этого страшного события – развлечение аудитории, ибо суть этой катастрофы была и есть в том, что она приносит невероятные страдания людям: ужас и отчаяние тонущим, невыносимые мучения оставшимся в живых. Кораблекрушение – это также храбрость и мужество спасателей. Мы никогда не должны забывать об этом! И все же… сейчас мне хотелось бы «нырнуть» в более спокойные, хотя, может быть, и более глубокие и темные воды: поговорить о том, почему зрелище кораблекрушения всегда привлекает столько зрителей. Почему, короче говоря, буквально в каждом из нас сидит что-то от мародеров Корнуолла.
Наше личное отношение к общей беде, к единовременной гибели множества других людей, можно было бы рассматривать как чисто гуманитарное только с точки зрения человека в высшей степени оптимистично воспринимающего человеческую природу; мне не хотелось бы называть подобное отношение патологическим или даже просто нездоровым. Существует христианская позиция: мы должны испытывать жалость к невинным жертвам. Существует позиция Аристотеля: увидев чужую трагедию, мы чувствуем себя очистившимися и становимся немного лучше. Следуя этим путем, мы в итоге доберемся и до мнения циника: людской интерес к чужой трагедии вызван простым schadenfreude (то есть злорадством), а заодно и станет немного легче в плане перенаселенности нашей планеты. Но я бы, пожалуй, почти с уверенностью сказал, что основная реакция такова: слава Богу, что это случилось не со мной! Иными словами, мы извлекаем из несчастья, случившегося с другими людьми, некое жизненно важное ощущение своего личного спасения, ибо сами остались живы; а также – ощущение, хотя и весьма невнятное, что нас окружает некий метафизический океан случайностей, в котором мы обречены плыть на всех парусах.
Возможно, не следовало бы делать различий между катастрофами на железной дороге, в воздухе, в автомобильных пробках и т.п., которые могут случиться с любым путешественником; и все же есть нечто совершенно особенное в том, что касается кораблекрушений, и, по-моему, не просто потому, что агония погибающего корабля длится дольше и имеет обычно более сложные последствия, чем гибель на суше или в воздухе. Во-первых, море вообще представляется человеку не таким уж жадным чудовищем. Способность людей выживать в морских водах, несмотря даже на весьма неблагоприятные условия, – это нечто весьма странное и не поддающееся никаким расчетам. Например, очень многие, вроде бы утонувшие, люди умудрялись в итоге выползти на берег или были случайно подобраны, скажем, какой-нибудь рыбачьей лодчонкой и объявлялись несколько недель спустя, когда все давно уже считали их лежащими на дне морском. Но что еще важнее – по крайней мере для нас, «зрителей», – так это дискретность демонстрации морем своего милосердия, что, на мой взгляд, безусловно, является примером эмоционального символизма.
Это утверждение проистекает из двух вещей: особой природы моря и особой природы морского судна. Ни одна из других стихий не обросла в нашем восприятии столькими значимыми мифопоэтическими слоями, столькими архетипическими значениями, не обладает такими антропоморфными характеристиками, как море. Море способно, например, «иметь настроение» и, безусловно, имеет пол. Это великий источник жизни, это вселенская кормушка, это чрево, вагина, то, что не только порождает жизнь, но и приносит удовольствие, это и самая нежная и ласковая мать на свете, и самая соблазнительная продажная девка, и самая очаровательно-вероломная вертихвостка. Море соединяет в себе черты всех типов женщин, а также – все мужские характеры на свете. Море может быть нежным и благородным, даже утонченным, или мужественным и энергичным; море способно проявить куда большую жестокость, чем самый злобный правитель-садист, когда-либо правивший в мире. («Я верю Библии, – сказал как-то лорду Фишеру413 один старый моряк, – потому что там в описании рая море даже не упоминается».) Так случилось, что дом мой стоит прямо над морем; я вижу море каждый день, я слышу его шум каждую ночь. Мне неприятно, когда оно сердится, но, как я заметил, большая часть горожан, а также жителей внутренних районов страны просто в восторг приходят, когда море штормит. Штормы и ураганы, видимо, вызывают у них некое веселое возбуждение: гром и молнии, мокрая галька на берегу, фонтаны водяных брызг и пены – все это пробуждает в их душах охотничий азарт, ни с чем не сравнимую вспышку чувств, родственную оргазму.
Это, несомненно, отчасти результат того, что стихии на повседневную жизнь людей теперь практически не влияют, но, по-моему, причина здесь все-таки глубже: это некое фрейдистское двойное отождествление, при котором гнев моря и неистовство морской стихии интерпретируются человеком и как некое суперэго, и как ид414. С одной стороны, это нечто огромное и безудержное, бык-великан в соленом кольце, с другой – великий судья и каратель чересчур самонадеянных, патриарх, который окорачивает зарвавшегося зеленого юнца, а то и взрослого мужчину, ставя его на место. Странно – а может, и не так уж странно, ибо в наши дни мы повсюду видим на морской глади радужную нефтяную пленку, – но часто возникает такое чувство, будто мы совершили против моря преступление, всегда считая первым виновником именно его; а с другой стороны, нам хочется (имея удобного козла отпущения), чтобы нам внушали, что мы вполне заслуживаем возмездия за свои честолюбивые безумства. В морских грозных бурях нас восхищает полное отсутствие причины и справедливости, слепая ярость божества, равнодушного ко всему, кроме собственной природы; и это совершенно естественно, ибо подобные чувства и желания таятся и в глубине наших собственных душ. Грозящее кораблекрушением море – это часть того, о чем мы невольно мечтаем, желая, чтобы это происходило каждую ночь (но не с нами!); и тонущим кораблем представляются нам наши собственные малозначащие расчеты, постоянно сдерживаемые чувства, вечные компромиссы, низкопоклонство, всяческие условности и различные формы долга, а также дюжина других идолов, то есть тот самый балласт, который мы громко называем «цивилизацией». Психиатр скажет, что постоянное и мрачное предчувствие грядущих несчастий – это обычная защита организма от депрессии; а испытывая радость, мы как бы замещаем ею ощущение собственной восторженной победы над замучившей нас повседневностью. Так что кораблекрушение – это не только то, чего, слава Богу, с нами на суше никогда не случится; это также и то, чего мы втайне страстно желаем.
Еще одно великое средоточие метафор и чувств, воплощенных в слове эмоций – это сам корабль. Ни одно другое изобретение человека со всеми связанными с ним умениями и профессиями не имеет более древней истории и не пользуется такой поистине всеобщей любовью. Именно поэтому у нас корабли и обладают вполне определенным полом (безо всякой двусмысленности – по крайней мере на Западе415), который в данном контексте как бы противопоставлен морю, владениям Нептуна – море и тут играет роль насильника, древнескандинавского рыцаря-берсеркера, Синей Бороды и т.п. Даже наши суждения о красоте судна всегда имеют сексуальный оттенок – то есть мы придаем большее значение его внешнему виду, красоте и осанке, чем его душе или полезности, и в наши дни, пожалуй, даже еще больше, чем во времена последних парусников, этой потрясающей и ярко индивидуальной разновидности судов, вершине пятивековых усилий по созданию шедевра – тяжким трудом, знаниями и эстетическим инстинктом. Лексика, связанная с началом эры воздухоплавания, на какое-то время сумела очаровать нас, однако – и это, по-моему, весьма знаменательно – мы в итоге вернулись к лексике морской: и появились космические корабли. «Реактивный самолет» – такое выражение вполне пригодно для названия обычной разновидности транспорта; и все же, когда человек действительно проносится к своей цели через бескрайние пространства космоса, то он, безусловно, делает это на корабле. Другие слова тоже можно использовать; но ни в одном из них нет такой выразительности и поэзии.
Все это приводит меня к убеждению, что в понятии кораблекрушения, о котором я здесь столь пространно говорил, существует некая благородная составляющая, достойная всяческого восхищения: чистая и искренняя печаль. Печаль об утраченном искусстве и почти исчезнувшей разновидности судов, ибо слово «craft» означает, во-первых, «искусство, мастерство», а во-вторых – «судно». Эта печаль связана с рухнувшими или неоправдавшимися надеждами, проигранными ставками, разрушенными судьбами, а также – с позабытыми, пошатнувшимися памятниками бесчисленным поколениям безвестных кораблестроителей, чьи судьбы и шедевры имеют столь же по-своему трагические судьбы, что и исчезнувшие шедевры великих скульпторов.