МИХАИЛ БЕРГ - ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА
А. М. Панченко, анализируя «Комедию притчи о блудном сыне» Симеона Полоцкого, говорит, что категория славы (одна из разновидностей, а точнее, степеней успеха) является для русской культуры XVII века важнейшим признаком секуляризации культуры: «Искать славы естественно и похвально. За славу люди слагают головы, <…> ведь слава – единственное, в чем живет на земле после смерти тленный человек. Симеон Полоцкий ценит славу так же высоко, как спасение души. Слава – порука бессмертия; это важнейший признак секуляризации культуры»3. Замечание о том, что завоевывать славу нужно «с умом», тождественно рационально построенной стратегии достижения успеха; хотя не менее часто в борьбе за успех человек действует бессознательно, полагая свое поведение естественным, потому что оно легитимируется традицией.
Однако Панченко не случайно противопоставляет стратегию Полоцкого евангельскому и древнерусскому идеалу. То, что «Полоцкий ценит славу так же высоко, как спасение души», характерно для поведения европейского интеллигента эпохи барокко. Дихотомия «высокое-низкое», «божественное-профанное», «истинное-неистинное» создала устойчивый стереотип негативного отношения к суетной мирской славе. Поэтому основным подтверждением успеха в русской культуре, как пишет М. Л. Гаспаров, обычно считают именно возможность «остаться в веках», а прижизненная слава и деньги – это лишь здешний «бессмертья, может быть, залог». Поэтому, несмотря на процессы профессионализации литературы, характерные для XIX века, вопрос истинной оценки результата литературного труда оставался принципиально закамуфлированным. Сакральное отношение к слову влекло за собой нежелание фиксировать внимание на вопросе: а кто обладает прерогативами оценивать литературный продукт? Индуцируемый обществом смысл творчества как боговдохновенного акта на первом этапе становления и профессионализации литературы в России (превращения ее в светский институт) предполагал, что настоящими адресатами являются Бог и верховная власть в ее статусе наместника Бога на земле. Верховной власти делегировались прерогативы формирования критериев оценки текста и определения успешности или неуспешности авторской стратегии; в доказательство успеха власть награждала автора деньгами, чинами и славой или тюрьмой, ссылкой, домашним арестом (или подчеркнутым невниманием) для подтверждения неуспеха авторской стратегии.
Перераспределение власти между государственными институтами и обществом сделало возможным появление дискуссионной и до сих пор полемической формулы «Пишу для себя, печатаю для денег». Категоричное «пишу для себя» содержит пафос намеренного дистанцирования не только от государственной власти, но и от общества, роль которого низводится к меркантильному статусу оценщика товара, способного найти писательскому труду денежный эквивалент, но малоценного в качестве определения других параметров успеха или неуспеха.
В начале 1830-х годов меняются представления русского общества о месте и роли писателя и представления о норме отношений между писателем и публикой. «Причину этого, – полагает Г. Е. Потапова, – следует искать в постепенной демократизации литературы, во вхождении в русскую культуру массового читателя. Период салонного и кружкового бытования литературы кончается, и в свои права вступают законы книжного рынка. <…> Демократизация литературы приводит к тому, что меняются сами представления о месте писателя в обществе – и не в последнюю очередь представления о том, что такое литературная слава, как и кем она должна создаваться»4.
Поэтому Пушкин, которому никогда не были чужды коммерческие расчеты, отделяет процесс творчества от способа использования (и оценки окружающими) его результата. Утверждение типа «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать» тождественно попыткам использовать два разных критерия оценки текста и «две референтные группы»: одна наделяется способностью оценить «вдохновение», другая – определить реальную стоимость рукописи. Иначе говоря, подобное утверждение синонимично попыткам противопоставить экономический капитал культурному и символическому. Уничижительное отношение к журнальным критикам и мнению публики («Жрецы минутного, поклонники успеха!») и попытка дистанцироваться от книжного рынка путем инкапсулирования (поэт резервирует за собой право наиболее точной оценки своего труда: «Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пуская толпа его бранит») и выделения особо ценной в экспертном смысле «референтной группы» (частые апелляции к высшему светскому обществу, якобы единственно способному по достоинству оценить труд поэта) вступали в противоречие с деятельностью самого Пушкина, споспешествовавшего профессионализации литературы (создававшего журналы, писавшего критические статьи и т. д., то есть участвовавшего в создании норм и институций, способных наделять авторскую стратегию символическим капиталом, автономным и независимым от поля власти). Характерно утверждение, что именно «творчество Пушкина оказало воздействие на превращение художественного произведения в товар»5. Однако факт дистанцирования от современных оценок есть одновременно свидетельство появления разных «референтных групп», способных использовать несовпадающие критерии оценки литературной практики.
Генезис самого понятия «успех» в русской и западноевропейских культурах принципиально отличается. Лотман, анализируя разные модели средневековой славы – христианско-церковную и феодально-рыцарскую, – замечает, что в классической модели западного рыцарства «строго различаются знак рыцарского достоинства, связанный с материально выраженным обозначением – наградой, и словесный знак – хвала»6. В то время как христианско-церковная модель славы строилась на строгом различении славы земной и славы небесной. Казалось бы, в русской транскрипции слава последовательно проходит этап христианско-церковный, который сменяется тяготением к рыцарскому пониманию славы. Все, однако, сложнее. Анализируя понятие чести в текстах Киевской Руси, Лотман приходит к утверждению, что честь всегда включается в контексты иерархического обмена. Честь воздается снизу вверх и оказывается сверху вниз. А источником чести, в том числе богатства, для стоящих ниже по иерархической лестнице является феодальный глава. Это означает, что признание, успех представляют собой перераспределение иерархической власти, а достижение успеха тождественно признанию власти государства, в то время как в европейской культуре источником признания (после завершения процессов автономизации культуры) является общество.
в соответствии с русскими традициями, которые определялись структурными особенностями социального пространства, присваивать символический капитал массового успеха и признавать за той или иной «референтной группой» (за исключением частых апелляций к «народу» как истинному ценителю, хотя при более внимательном рассмотрением «народ» оказывался очередным эвфемизмом государства или той или иной комплементарной по отношению к верховной власти «референтной группы») статус законодателя и эксперта стало намного проще при появлении института модной, коммерческой, массовой литературы. Хотя и здесь, что является наиболее симптоматичным свойством русского социального пространства, «референтная группа» массовой культуры традиционно интерпретируется как малоценная и неавторитетная7. То есть не обладающая способностью наделять культурный продукт символическим капиталом.
Конечно, слава представляется (и всегда представлялась) одним из важнейших параметров успеха, но очевидное предпочтение, которое отдавалось посмертной славе перед прижизненной, свидетельствовало не только о приоритете более долговременного критерия успеха, но и о структуре социума. Понятно, слава у современников более скоротечна и непостоянна, в то время как признание потомков (Боратынский не случайно полагает возможным найти настоящего ценителя только в лице «далекого потомка») есть залог славы вечной и оттого более притягательной. Но подмена настоящего будущим тождественна признанию нелегитимного статуса социальной реальности, способной и необходимой для превращения культурного капитала в экономический, но малоценной для увеличения его символической власти.
Ретроспективно в рамках любой авторской стратегии можно обнаружить следующие параметры успеха: 1) самоудовлетворение (или психоисторическая задача поиска в конкретных исторических обстоятельствах психологического равновесия: в данном случае при создании культурного капитала); 2) деньги8 (экономический капитал); 3) слава (социальный капитал); 4) власть. Хотя строгая дифференциация этих критериев далеко не всегда корректна, так как слава – это не только социальный капитал, соответствующий определенному положению в социальным пространстве, но и возможность превратить социальный капитал в экономический. Самоудовлетворение (или психологическое равновесие) зависит от объема присвоенного социального и экономического капитала, потому что психологическое функционально связано с социальным. В то время как власть – это и культурный капитал, как, впрочем, и социальный, экономический и символический, так как, по замечанию французского социолога Пьера Бурдье, производители культуры обладают специфической властью – властью заставить увидеть или поверить в то, что до них не замечалось, или тому, чему не было веры, а также объективировать до этого несформулированный опыт и представления о природном и социальном мире и тем самым заставить его существовать. А эта специфическая власть и есть культурный капитал. хотя одновременно поле культурного производства занимает подчиненную позицию в поле власти и авторская стратегия позволяет перераспределять власть и осуществлять господство не только через личные отношения (социальный капитал), но и посредством соответствующих институций, в том числе через такие общие механизмы, как рынок с его генеральным посредником – экономическим капиталом9.