Джон Фаулз - Кротовые норы
Известно, что романтизм возник как некое противодействие промышленному развитию в период, весьма похожий на нынешний, такой рациональный и искусственный. Только во времена протеста романтиков природу готовы были изнасиловать еще более отвратительным образом, чем мы сейчас, если бы тогда имелись достаточно развитые технологии и более урбанизированное население. Теория романтизма породила еще две очень важные вещи: во-первых, в очередной раз подтвердила тождественность человечества и природы, подчеркнув те опасности, которые таятся в попытках разделить это тождество на составляющие. Но самое главное согласно данной теории – что следует из нее как явно, так и подспудно, – величие и благополучие этого состояния тождественности должно являться скорее темой искусства, чем науки. Суть науки в том, чтобы все разделять на составляющие, низводить до минимальной степени, уменьшать до предельно простого контекста; единственной же поистине гуманитарной наукой о природе во всей ее всеобъемлющей реальности является искусство. Позвольте мне проиллюстрировать это одной цитатой из той самой знаменитой оды Китса, которую я уже упоминал. Вот эти строки:
Тот голос, что я слышу на исходе ночи,
Слыхал и древний царь, и раб его в полях;
Возможно, та же песнь тропинку проложила
К сердцу Руфи404, тоскующей о доме, когда
Она в слезах среди чужих полей стояла…
Строки эти всем нам, конечно, знакомы (хотя, возможно, мы и позабыли, что в данном случае слово «clown», как и в моем эпиграфе-цитате, означает «крестьянин, земледелец», а вовсе не «шут»). Возможно, строки эти покажутся вам не имеющими ни малейшего научного смысла. Но я вижу в них – помимо высочайшей поэзии – еще и классическое утверждение того положения, которое занимает человечество во всеобщей эволюции природы. Как благодаря науке, так и повседневной жизни, мы существуем исключительно в настоящем времени, то есть, если можно так выразиться, горизонтально, а не вертикально, не спускаясь «вниз» по временной оси. И кроме того, мы эволюционируем гораздо быстрее, чем любые другие виды живых существ на нашей планете: мы всегда стремимся вперед и только вперед. Оба эти фактора как бы выделяют нас в общем, стабильном и неторопливом, эволюционном процессе; мы утратили контакт с родной землей – во всех смыслах этого слова. Урбанистический мир поистине вездесущ, так что ощущение окружающей природы становится почти историческим, «античным» – примерно такое же ощущение испытываешь, попав внутрь старинного замка в Нормандии или в дом елизаветинской эпохи. Один мой нью-йоркский знакомый, обладающий несколько искаженными представлениями о действительности, в высшей степени четко и сжато выразил подобную точку зрения: на днях в моем саду, услышав пение дроздов, а затем и увидев одного из них, он, потрясенный, повернулся ко мне со словами: «Господи, так это не магнитофонная запись?»
А вот достоинство поэзии Китса как раз в том и заключается, что это до некоторой степени именно «запись». Моего друга и меня можно было бы запросто перенести по временной оси на два, на десять веков назад от того майского вечера, и мы, вполне вероятно, услышали бы точно такое же пение дрозда. Все более и более отчетливо вижу я в природе именно этот стабильный эволюционный континуум, эту способность легко окунаться в прошлое, подобно ножу прорезая толщу прошедших лет, прямо к Руфи, что стоит на поле в чужой стране среди колосящейся пшеницы. Природа рождена не для смерти, а для того, чтобы напоминать нам о вечности, о нескончаемости жизни. Это некий спасительный тормоз, убежище, система временных вех. Явления природы – препятствие на пути нашего безумного стремления к бессмысленному «прогрессу».
Практическая же цель, которую я пытаюсь преследовать, несмотря на всю эту весьма абстрактную литературную болтовню, выявить недостатки нашей системы образования, слишком сильно ориентированной на научный подход в том, что касается природы. Разумеется, те, кто хочет стать настоящим, профессиональным ученым, должны получить особую подготовку, но я совершенно не понимаю, почему все остальные наши дети должны страдать? Дети куда больше нуждаются в образовании, дающем представление о взаимоотношениях человека и природы, об ответственности человечества перед другими формами жизни; и ключи к решению этой задачи куда проще найти в трудах бесчисленных живописцев и литераторов, которые – каждый по-своему – пытались определить и расширить представления об отношениях человека и природы, вынести их за пределы простого признания того, что существуют различные виды живых существ и различные системы бихевиоризма.
Наука, возможно, и способна до некоторой степени разобраться в явлениях природы, однако она никогда не сможет понять, чего природа требует от нас, людей. Об этом поэты – например, Ките и Вордсворт – знали куда больше ученых и куда лучше кончиками своих тонких пальцев чувствовали природу, чем все биологи на свете с начала времен.
Увы, совершенно нереально надеяться переубедить таких «любителей всему давать названия» – особенно европейцев и американцев, – что название той или иной вещи имеет крайне малое отношение к ее сущности, к свойственной ей внутренней красоте, к ее объективной ценности. Я не стану никого уговаривать и заставлять признать одну из самых справедливых, на мой взгляд, и простых истин, исповедуемых дзен-буддизмом, который утверждает, что имя предмета похоже на грязное стекло, которое ты поместил между собой и названным тобой предметом. Нам, жителям Запада, в силу определенных условий необходимо иметь некие базовые знания о тех предметах, которые мы подвергаем оценке. Но наша современная (и абсолютно патологическая) тяга все называть и классифицировать представляется просто нездоровой – словно безымянный цветок не может быть достоен того, чтобы им любовались! Так, невозможно было бы любоваться и знаменитой «Солонкой Франциска I», созданной Челлини405, пока мы не проверили бы по путеводителю, что это именно она и на нее нужно обязательно посмотреть как на знаменитое и действительно потрясающее произведение искусства.
Я думаю, что первое (и основное) преимущество, которое обретаешь при оценке природы, как и при оценке произведения искусства, это уверенность в собственной способности видеть (и понимать) прекрасное. Правда, сейчас это стало делом особенно трудным. Подобно всем удачливым видам, человек привлекает к себе самых различных паразитов, и к этой категории я причисляю многие средства массовой информации. Именно они заражают наши умы и души, стремясь внушить нам, чем именно нам следует восхищаться и что ненавидеть, и вообще – желая видеть за нас, думать за нас, чувствовать за нас. Как изобретение автомобиля и самолета сделали нас ленивыми и склонными к повышенному уровню холестерина, так и подобная штамповка мнений, которой занимаются СМИ, способствует опасной закупорке оценочных мозговых извилин. Это явление усугубляется также тем, что всему экзотическому и редкому уделяется (особенно в фильмах о природе) особое, приоритетное внимание. Я, например, прямо-таки мечтаю о том дне, когда Би-би-си избавит нас от путешествий на Галапагосы или Большой Барьерный риф и подарит нам серию фильмов о птицах Англии, которых можно встретить в любом саду. Мечтаю, но, боюсь, мне этого никогда не дождаться. В нас слишком слаб национальный дух, чтобы мы были способны видеть привычное свежими глазами; позвольте добавить, что это еще одна способность, куда чаще свойственная поэтам, чем ученым.
Но природе помогает по крайней мере одно: в отличие от искусства она естественна, то есть невыдуманна и способна вечно меняться, а потому весьма плохо поддается оценочным штампам. Любой, кто более-менее знаком с шедеврами культуры собственной страны, сочтет весьма затруднительным для себя увидеть, скажем, знаменитые полотна отечественных живописцев свежим взглядом. А вот природа способна заставить нас каждый раз заново оценивать ее. Она прямо-таки обязывает нас судить о ней с позиций поэзии.
Более всего нам необходимо научиться отличать наше, общее для всех людей, восприятие того или иного природного феномена от наших специальных знаний об этом феномене. На мой взгляд, в полевых, если можно так выразиться, условиях эти научные знания обычно сразу же вылезают на свет. Если я вижу птицу, то первое, что мне хочется произнести, это ее название (или же меня начинают мучить сомнения, действительно ли она так называется). Затем я пытаюсь определить ее вид и, по возможности, объяснить, является ли типичным ее поведение; при этом мои объяснения основываются на тех знаниях о различных видах птиц, которые были получены мною в далеком прошлом. Впрочем, если поведение птички не выходит за рамки обычного, то сей «научный процесс» длится совсем недолго – самое большее секунду или две. А далее уж я дозволяю поэзии взять надо мной верх. И поэзия эта весьма сложна и непосредственным образом связана с чистотой полета и звука, с изяществом формы и благородством оперения; она имеет также определенное отношение и ко всему, что оформляет полет той или иной птицы – голубое небо для стервятника, густые колючие заросли для певчей птички, – к той среде обитания, которая для нее характерна. А далее все это оказывается связанным с поведением других птиц, с разнообразием растущих в данном краю цветов и вообще – с тем ощущением конкретного места, которым обладаю я сам, а также с тем, какое сейчас время года, улетают или прилетают перелетные птицы, в каком я в данный момент пребываю настроении. Очень важна также оказывается вся моя прошлая жизнь, поскольку природа способна как бы повернуть историю вспять, отправить меня назад по временной оси при виде практически любой птицы, бабочки или цветка и вновь провести по лабиринту моей собственной жизни к ее истокам.