Лазарь Лазарев - Живым не верится, что живы...
Все они шагнули в роман Гроссмана из жизни — ни малейшей карикатурности, ни тени романтического злодейства; страшны, но обыденны — серые заурядные служаки, хитрые, бессовестные.
Что говорить, изуверская жестокость расправ над неугодными или просто подвернувшимися под руку «опричникам», доносы и оговоры, «незаконные методы ведения следствия» или, просто говоря, изощренные зверские пытки — все это рождало ужас и оцепенение. И все-таки дело было не только в страхе, на одном страхе такая власть не могла держаться, во всяком случае, столь долгое время. Это стало возможным, показывает Гроссман, потому что общество было разъедено, отравлено ядовитым дурманом демагогии и все пронизывающей лжи. И до сих пор эти пронизавшие все поры жизни страх и демагогия не изжиты нами, дают себя знать.
Сталин не был богом, не обладал дьявольской силой, его всемогущим сделали все эти Гетмановы, Неудобновы, Шишковы и Сагайдаки. Правда, никто из них не был застрахован от гнева «всевышнего» — головы ведь катились налево и направо, но их усердие и восторг, подозрительность и яростный гнев чутких, как флюгер, к указаниям сверху, очень неплохо оплачивался. Становясь жрецами сталинского «храма», они получали такую власть — пусть она и была очень малой частью власти вождя — и такие привилегии, которые никогда бы не имели при другом, неавторитарном, правлении. Они были заинтересованы в обожествлении вождя, в незыблемости сооруженного по его плану «храма». Все они были людьми «тридцать седьмого года», на волне этой чистки им открылся путь наверх.
Оттеснено было ими от руководства обществом, в большей своей части отправлено в лагеря и физически уничтожено поколение тех, кто совершил революцию, кто защищал ее во время гражданской войны, кто голодал, мерз, работал до изнеможения, ликвидируя послевоенную и послереволюционную разруху. В «Жизни и судьбе» эту старую гвардию представляют Мостовской, Крымов, Абарчук, Магар (троих из них накрыла волна репрессий). Почему же бескорыстные, самоотверженные, пламенеющие не смогли противостоять приспособленцам, нерассуждающим, готовым на все исполнителям, докам по части устройства своих шкурных дел? А потому, что они, «старая гвардия», сами того не желая, во многом подготовили приход на командные высоты тех, кто затем расправлялся с ними, — во всяком случае открыли им туда путь. Разве уверенные в том, что защищают завоевания революции, они не искореняли той свободы и демократии, ради которых и совершали революцию, разве не считали они уважение к человеческой личности вредным либеральным слюнтяйством, разве не были убеждены, что общечеловеческой нравственности не существует, что во имя интересов революции и диктатуры пролетариата можно не считаться со справедливостью, поступиться человечностью? Их фанатизм неизбежно открывал дорогу бесчеловечности, принудительное единомыслие — тупости и раболепию, догматическая узость и склонность к скороспелым выводам — подозрительности и репрессиям. Таким образом позиции «старой гвардии» были нравственно не обеспечены, уязвимы, поэтому она не могла устоять под натиском людей, лишенных убеждений, но заучивших партийную фразеологию и готовых делать все, что им прикажут, движимых желанием не служить революции, а выдвинуться, получить более высокую должность, отхватить кусок жизненного пирога побольше и пожирнее. Это был процесс, захвативший так или иначе судьбы многих людей.
Возникшая опасная нравственная ржавчина калечила души и судьбы. Участник революции, в семнадцатом поднимавший солдат, многолетний работник Коминтерна Крымов сначала, подавляя сомнения, стал писать в своих статьях то, что от него требовали, потом отстранялся от товарищей, которым шили дела, — подыгрывая злой силе, он убеждал себя, что честно выполняет партийный долг. В Сталинграде Крымов напишет донесение — в сущности донос — о вражеских настроениях и разговорах в доме Грекова, хотя прекрасно видел, как дерутся с немцами отрезанные от своих защитники этого дома. И говорят они то, что и ему иногда приходило в голову, но он себе запрещал такие мысли и другим не позволит распространять крамолу. В результате им самим занялись следователи…
А Мостовской, один из создателей партии, прекрасно помнивший, что дух свободы поднял их на борьбу против самодержавия, ничего не предпринимал, когда расправлялись с товарищами, начинавшими революционный путь вместе с ним, проверенными в тюрьмах, в ссылке, на баррикадах, — он не заступился за них не потому, что опасался за свою жизнь, а потому, что, справедливо или несправедливо поступили с ними, такова, считал он, воля партии, которая для него была превыше всего. И когда в лагере военнопленных сотоварищи Гетманова и Неудобнова — трусливый и невежественный генерал Гудзь, которому и полка нельзя доверить, и бригадный комиссар Осипов, о котором было известно, что в тридцать седьмом он в Академии «беспощадно разоблачал десятки людей, объявляя их врагами народа», — отправили в Бухенвальд на смерть майора Ершова, потому что не могли позволить, чтобы во главе подпольной организации военнопленных, то есть над ними, оказался беспартийный, да еще с сомнительной с их точки зрения биографией — сын раскулаченного, Мостовской, понимая, что именно Ершов «был выразителем мыслей и идеалов лагерного сообщества» и по праву возглавил сопротивление, его ликвидацию все-таки принял как должное. «Он распрямился и так же, как всегда, как десять лет назад, в пору коллективизации, так же, как в пору политических процессов, приведших на плаху его товарищей молодости, проговорил: „Я подчиняюсь этому решению, принимаю его как член партии“».
Гроссман бесстрашно обратился к самым больным, самым темным, самым труднообъяснимым явлениям нашей истории. Они и в более поздние наши времена с большим трудом осваиваются историками, ставящими перед собой задачу определить политическую природу и структуру сталинщины, ее социальный фундамент, как и почему она могла восторжествовать и держаться столько лет. Художник все это видит через человека, раскрывая, как людям живется, что их мучает и радует, перед каким выбором ставит время. Если перед нами большой художник, он открывает то, что недоступно историкам, — духовный мир людей, повседневную жизнь, утвердившиеся нравы и общественную психологию. Когда-нибудь историки, наверное, более или менее точно подсчитают ужасное число жертв сталинского террора (уже известно, сколько было репрессировано высших командиров Красной Армии, сколько было уничтожено делегатов XVII съезда партии), но только художнику, как Гроссману в «Жизни и судьбе», дано поведать о великом страхе и великой демагогии, парализовавших разум и волю людей. Историк охарактеризует, опираясь на факты и другие данные, бюрократическое окостенение жизни, но только художник может показать, какие мытарства подстерегали человека, которому надо получить прописку, чтобы иметь крышу над головой и работу (что пришлось, например, вынести в романе «Жизнь и судьба» Жене Шапошниковой, чтобы прописаться в городе, где именем ее отца за его заслуги перед революцией названа улица). Историк на основе приказов, донесений, записей в журналах боевых действий и других архивных документов наших и противника сможет осветить ход сражений за Сталинград, но только художник, как это сделал Гроссман в романе, может показать, что дух свободы, за которую сражались защитники города, опрокинул планы немецкого командования.
Долгие годы перед войной сталинская политика была направлена на то, чтобы истребить, выкорчевать дух свободы — авторитарной власти нужны нерассуждающие, механически выполняющие полученные сверху приказы и указания исполнители. Строй вроде бы становился все более монолитным и могучим, но росла не мощь страны, а устрашающая, все подчинявшая власть вождя. Страна же и армия приходили в упадок, подтачивались, разрушались, словно пораженные саркомой внутренние «клетки» общественного организма. И нападение фашистской Германии, нанесенный ее войсками удар поставили страну на край гибели, выстоять, одолеть захватчиков нельзя было, не освободив скованные сталинщиной силы народа, не стряхнув духовное оцепенение, не преодолев вбитое в общественное сознание «Сталин знает, Сталин укажет, Сталин решит». И процесс — пусть неосознанный, пусть непрямой — «десталинизации» шел, захватывая так или иначе довольно широкий круг людей. Сама реальная действительность открывала им глаза, продемонстрировав, что все довоенные утверждения и заверения вождя не оправдались. Решать пришлось каждому, ответственность легла на всех. Защитить родину и свободу могли только свободные люди, осознающие свой долг, не рассчитывающие на мудрые повеления высокостоящих. Выяснилось, что в этих повелениях нет не только мудрости, но и трезвого здравого смысла. И мысль, которую, воспользуюсь словами Толстого, автор «Жизни и судьбы» любит в своем романе, — это мысль о пробудившемся в людях духе свободы, который помог им выстоять в невыносимо тяжелых испытаниях. Весь образный строй книги подчинен этой мысли, которая, что свойственно художественному произведению, конечно, богаче, сложнее, многозначнее моего определения. Она проступает в подробностях фронтового быта, обнаруживает себя в поведении героев, встает за их судьбами.