Капитолина Кокшенева - Русская критика
Кожинов отмечает, что крайние формы левой эстетики уже стали менее актуальны к середине 20-х годов, вскоре появляются и работы, в которых левая эстетика, формальный метод критикуется (он называет Аскольдова, Винокура, Энгельгардта, Медведева). Но, вслед за названными учеными, Кожинов тоже считает, что авангардизм «сыграл очевидную обновляющую роль», и даже неправильно поставленные вопросы, и даже период разрушения и нигилизма был необходим для создания «более прочной позитивной основы» (1, 308). Следовательно, говорит ученый, авангардизм был закономерен, его не следует «вообще отрицать», но нужно изучать. Изучать, понимая его главный методологический порок. Он для Кожинова в том, что в левом искусстве наиболее точно и полно выразилась проблема «разрыва содержания и формы искусства» (1, 308). Ученый дает исторический анализ этой проблемы, как проблемы достаточно сложной и по-разному решаемой в разные периоды истории. Разрыв формы с содержанием, говорит Кожинов, стал возможен прежде всего потому, что в основе авангардной эстетики лежит «крайний рационализм».
Статья, напомню, писалась в 1972 году. Но к этому времени советская культура пережила еще один рецидив, — авангардизм шестидесятничества. И этот рецидив был уже назван «модернизмом» прямо. Кожинов вспоминает статью М. Лифшица «Почему я не модернист?», опубликованную в «Литературной газете» 1966 года (8 октября). Лифшиц, в частности писал: «Основная внутренняя цель такого искусства заключается в подавлении сознательности сознания», модернисты «бежали от разума в темный мир инстинктов <…> требовали <…> слепого подчинения иррациональному зову». Кожинов, полагая эти черты присущими некоторым модернистским течениям, в общем не согласен, что они применимы к авангардизму как таковому, полагая, что даже их иррационализм выдвигался ради рационалистических целей. Конечно же, Кожинов не может хвалить модернизм за то, за что хвалит его Лифшиц. Достоинство модернизма Лифшиц видел в том, что он сыграл «определенную роль в разрушении старой России». «Что же именно разрушила подобная эстетика и, кстати, что построила?» — восклицает Кожинов. Мы сегодня все же должны согласиться и с Лифшицем, — левое искусство сыграло свою роль в разрушении старой России, но только не можем эту борьбу поставить ему в заслугу, как это делает Лифшиц.
Завершая свою статью, Кожинов обращается к современности. Он говорит о тенденциозных намерениях «положить» эстетику авангардизма в «основу современного искусствознания», а именно: создать научную, математическую методику исследования культуры и искусства, что связано с развитием кибернетики, теории информации, семиотики и структуралистских школ. Ученый однозначно негативно оценивает эти попытки и намерения, справедливо видя в них упрощение природы и сути искусства. Он полагает нужной борьбу «с авангардистскими тенденциями, чуждыми подлинной культуре, враждебными ее человеческой, народной и вселенской глубине» (1, 312). Это буквально последние слова статьи. Конечно, есть в них дань советским официальным установкам. Но мы постараемся услышать другое, более важное в кожиновской статье.
Время существенно откорректировало эти мысли Кожинова. Мы полагаем, что между авангардизмом и модернизмом гораздо меньшая дистанция, гораздо меньше принципиальных различий, нежели их тогда видел ученый. «Левое искусство», дав рецидив модерна в шестидесятые годы, больше не уходило с культурной сцены. В семидесятые и восьмидесятые оно существовало в подполье в виде андерграунда, «второй культуры», «другой литературы», в начале девяностых оно вышло на передовые рубежи в виде постмодернизма. А сегодня уже и он устарел, уже названо другое его имя — рецептивизм. Таким образом, «вселенская глубина» футуристических «победителей Солнца», вселенский масштаб лефовской борьбы «чистых с нечистыми» превратились в глобалистский западнический «ликвидаторский проект» — уничтожения традиции, а «вселенскость» модерна выразила себя и в масштабе — в тотальном физическом захвате культурных площадей.
Советская «народность», конечно же, вышла из революционной «левой» народности. Левые и народ — тема отдельная. Культ «народности» у левых был тесно связан с идеями всяческих всемирностей — мирового пролетариата, мировой революции, мировой погибели старого мира и старого человека. Какой народ присутствует у левых? Революционный — в 20- е годы. Оппозиционный — сейчас, который они все еще намерены привести к активным революционным действиям. Кожинов, понимая жестокие последствия для народа революционных преобразований, в те годы все же не спорил с советским пониманием народности. А потому он и говорит, что левые художники воплощали «в себе не народную и человеческую сущность революций, не разум революций, а их предрассудки, их волюнтаристские “левацкие” и нигилистические оценки» (1, 302). В сущности, это и была партийная правда о левом искусстве, вполне оформившаяся к 1932 году и зафиксированная в знаменитых положениях о социалистической культуре.
Но нельзя забывать, что она вобрала в себя и качественно иной опыт — опыт «деревенщиков». Почему деревенщиков нельзя отнести к «левому искусству»? Ответ очевиден: народ у них был уже не только советским, но была реабилитирована и глубинная, почвенная, корневая народность, тот дух национальности, который никогда не имел отношения только к левой идеологии.
Нельзя согласиться с Вадимом Валерьновичем и относительно «главной проблемы» левых, являющей себя в разрыве формы и содержания? В этом ли главная проблема левых? Сегодня мы видим, что совсем не здесь располагается их главный порок.
Самая тяжкая болезнь «левых» — конфликт с национальным, определенное презрение к национальному, борьба с национальным. Не случайно сам же Кожинов в другой, более поздней своей работе «Пути русской культуры», в 1997 году писал, что к 1930-м годам существовали следующие литературные группы и направления: лефовцы, конструктивисты, имажинисты, Серапионовы братья, «южнорусская школа», «перевальцы» и крестьянские писатели «есенинского круга». Среди них «русским национальным сознанием были проникнуты» только неославянофильское крыло «Перевала» и крестьянские писатели. Именно представители национальной культуры, — пишет Кожинов, — в тридцатые годы «все — буквально все» были репрессированы (за исключением Пимена Карпова, переставшего печататься с 1933 года), в то время как из «пяти десятков основных участников перечисленных выше пяти группировок, далеких от “русских идей”, репрессированы были всего только двое писателей — лефовец С. Третьяков и представитель «южнорусской школы» И. Бабель» (2, 178–179).
20-е годы в этом смысле чудовищно антинациональны. Кожинов прямо об этом не пишет. Сегодня на первый взгляд, ощутимо некоторое влияние национализма на «левую идеологию». Увы, при ближайшем рассмотрении, есть терминология, но нет идеологии (7). Как можно быть националистом и полностью отрицать государство, не видя за современным его состоянием и исторической его судьбы? Как можно быть патриотом национальной культуры и защищать кислотные, растлевающие произведения Вик. Ерофеева и Вл. Сорокина? Историческая судьба идеи народности, которой так много сил отдали славянофилы, почвенники и русские корневые философы, сданная потом, по словам Н. Ильина «силам революции», на наших глазах была «сдана» еще один раз: народность у «новых левых» вытеснилась массовостью. Иваны Африкановичи, Иваны Денисовичи, Павлы Роговы превратились в современном «левом искусстве» в мстителей-одиночек так напоминающих американского супер-героя, который в огне не горит, в воде не тонет, в кислоте не растворяется и от десятков прямых выстрелов из гранатомета уходим невредимым. Собственно, таков герой Проханова, Крусанова, Елизарова (роман «Pasternak», 6). Кургиняна, Лимонова и прочих. Итак, идею народности «левые» сдали теперь создателям виртуальных миров, а сами стали «демонизаторами» народа. «Левые» сегодня гораздо больше связаны с идеологией массовой культуры, они активно борются за место в ней (и в определенном смысле им было этого не избежать). Самый яркий тому пример — последние прохановские романы, начиная с «Господина Гексогена» и братание с либеральными изданиями типа «Ad marginem». Собственно, в этом прослеживается преемственность — левые 20-х годов были готовы уничтожить искусство вообще ради массовых зрелищ, готовы были растворить его в производственных технологиях, шли на улицы, украшали заборы, ставили грандиозные шоу в честь победы Октября на улицах и площадях.
Но у современных «левых» появилось новое принципиальное качество, отличающее их от «старых левых». Это декларируемая, чудовищной силы, тяга к Православию и мистицизму. О качестве мистицизма левых не стоит и говорить — достаточно услышать такие прохановские слова: «когда мы обустраивали футбольное поле (на территории разоренного Миусского кладбища — К.К.), то выкопали череп». Потом стали играть этим черепом в футбол. А потом господин Проханов, исследовал топографию этого кладбища и решил, что это был череп Николая Федорова — философа «общего дела» и воскресителя всех предков. «Конечно, — продолжает писатель, — у меня нет полной уверенности, но некое мистическое чувство подсказывает мне, что я играл в футбол черепом Федорова. И именно из этого попранного черепа…., впервые донеслись до меня слова Федоровской проповеди “воскрешения мертвых”, искупления грехов отцов подвигами сыновей» (5, 1). Комментарии тут неуместны. Уместно другое — обращение к Православию и христианству в том качестве как это делают «новые левые» свидетельствует о современном кризисе «левой» идеи. Ни принцип народности, ни принцип национальности им недостаточен, дабы ими, возможно, не понят — они не знают, что с ними делать вне рамок оппозиционности. Остается искать обновления в Православии и провозглашать «Пасху — национальной идеей России», не замечая чудовищной неграмотности сего лозунга. Христианский универсум адаптируется под свои цели, а Николай Федоров (не имеющий отношения к богословию) провозглашается новым идеологом. Левая идеология принципиально не дает возможности полного понимания целей и задач Христианства. На фоне нынешнего приспособления целей метафизических к целям земным, прежний материализм выглядит старомодно-простым. Прохановская Пасха в виде национальной идеи угнетает страшной телесной социальностью и вульгарностью, круто замешанной на экзальтированном восторге. Читая следующее — «Пасха, понимаемая как вселенский порыв к преодолению смерти, к возрождению, к воскрешению из мертвых, к созданию бессмертного богоподобного человечества» (5, 2), — читая все это так и видишь тысячные ряды неких человеков в одинаковых спецодеждах. Взявшись за руки для «вселенского порыва», они, одновременно, делают некую такую производственно-технологичную работу, что превращаются в вечное богочеловечество. Кроме того, по Проханову, «вся история человечества связана с тем, что Господь делегирует человечеству все большее количество своих “полномочий”… Чем дальше, тем больше происходит трансляция божественных задач людям» (5,2). Демократический принцип смело распространяется и на Бога, Который Сам уже выглядит этаким главой парламента, раздающим подчиненным рабочие задания. Христианский универсум превращен здесь, в сущности, в современный глобализм, в лице американского проекта ведущего борьбу уже не только с самобытными культурами, но и вообще с интеллектуально-идеологическим типом европейского мышления. Поиск истины все больше вытесняется прагматизмом, в том числе и в нашей современной культуре, в том числе и среди наших «новых левых». А на прохановскую «пасху как национальную идею» могут, собственно претендовать и иудеи.