Татьяна Чернышева - Природа фантастики
Элементы фантазии и вымысла сохраняются в утопическом произведении и в том случае, когда автор основывается на определенной теории, как это было с романом И. А. Ефремова «Туманность Андромеды», — необходимость детализации и образной конкретизации прогноза если не сводит на нет ограничительные и запрещающие функции теории, то значительно ослабляет их. Поэтому научное прогнозирование избегает конкретизации — таким путем прогностика стремится отгородиться от мифотворчества.
Интересно в связи с этим присмотреться к разноречивым толкованиям самого предмета науки прогностики. Западные футурологи пытаются создать науку о будущем, исследующую и описывающую еще не сверившееся грядущее подобно тому, как история описывает события далекого прошлого. «Объектом футурологии является весь комплекс вопросов, связанных с будущим человечества. Будущее науки и техники, социальных и экономических отношений, взаимодействие между обществом и природой на Земле и в космосе — вот наиболее крупные проблемы футурологии»[130].
Как видим, объект этой науки и предмет научной фантастики во многом совпадают. В отличие от футурологии прогностика понимается как наука о методах прогнозирования[131]. Это позволяет ей избежать беллетризации, образной детализации прогнозов, неизбежно ведущих к мифотворчеству. Так осуществляется «обратная связь» между наукой и современным мифотворчеством.
Современный миф, сохраняя немало общего, с древней мифологией (общей является задача создания модели мира), вместе с тем значительно от него отличается. Он существует — рядом с развитыми формами общественного сознания — наукой и искусством — и даже является вторичным по отношению к ним. Он не только не поглощает науку и искусство, как это было в древнем мифе, но весьма ограничивает сферу своей деятельности. Ему, безусловно, нет места там, где господствуют точное знание и «доказательные рассуждения», он вынужден поселиться, в области полузнания, в области веры и сомнения. А это приводит к тому, что современный миф приобретает новое свойство — он становится вероятностным.
Это кажется немного странным — ведь в нашем представлении миф тесно связан с безграничной верой. В возможности такой веры, кстати, и заключается основная потенциальная социальная опасность любого мифа. И тем не менее современный миф явно проявляет противозаконную тенденцию перекочевать из области веры в область сомнения — ему и верят и не доверяют одновременно.
Такая трансформация мифа только на первый взгляд может показаться странной. Между тем, миф в данном случае просто подчиняется определенным закономерностям развития сознания. Путь от жесткого детерминизма к реакциям, включающим вероятностное моделирование, как путь нарастания свободы в отношениях с окружающим миром, очевидно, является общим законом развития жизни и разума.
«Принцип внутренней организации механизма опережающего отражения изменялся от преобладания жесткого детерминизма на самом низком уровне организации живого через введение вероятностной составляющей до самоорганизации в структуре»[132]. Та же закономерность наблюдается и в историческом развитии сознания: жесткий детерминизм и безграничная вера постепенно расшатываются нарастающим сомнением. Дальнейшее развитие науки приводит к закреплению вероятностного подхода к явлениям окружающего мира, к четкому представлению об относительности человеческих знаний.«…Прогнозы социально-экономического и научно-технического развития принципиально вероятностны»[133].
Принципиально вероятностен и современный миф, включающий непременно модель грядущего. Развитие научного рационализма воспитывает в определенном плане и обыденное массовое сознание, сообщая безрелигиозному мифу свой вероятностный, т. е. более свободный, подход к миру.
Одним словом, сам современный миф уже обладает той двойственностью, которую Ю. Кагарлицкий считает одним из основных свойств фантастики. Только нужно учитывать, что когда мы говорим о мифе, мы имеем в виду веру в ее познавательном, а не эстетическом варианте. Но как бы то ни было, положение современного мифа между верой и неверием, вероятностный характер его делают его отношения с художественной фантастикой несколько более сложными, нежели те, что существовали между древним мифом и искусством.
Прежний миф, лишь разрушаясь, становился искусством. Во взаимоотношениях современного мифа и искусства трудно уловить такую четкую временную последовательность: ведь миф рождается на базе искусства и внутри него (как и науки). И порой практически невозможно сказать, что здесь первично — фантастический или познавательный образ. Вероятностный же характер современного мифа облегчает переход от мифа к фантастике и наоборот. Тут очень трудно проследить, где кончается фантастика и начинается миф.
Благодаря вероятностному характеру современного мифа возможен не только переход от познавательного образа к фантастическому, но и переход в обратном направлении. Поэтому и нелегко бывает сказать, что же здесь первично познавательный или фантастический образ. Так, Г. Гуревич считает, что в научной фантастике литературный прием превращается в тему[134]. При этом он имеет в виду такую, например, трансформацию: у Сирано де Бержерака космический полет — условность, художественный прием, у современных научных фантастов — самостоятельная тема. Справедливо. Однако можно назвать сотни произведений современной фантастики, в которых такой полет сновав оказывается всего лишь условностью, приемом.
Как бы то ни было, рождение новой системы фантастической образности, нового облика вторичной художественной условности и в наши дни сопряжено с процессом активного мифотворчества. Миф, как всегда, дарит искусству целый мир образов, создает новый образный «арсенал». А всякий миф строится не только на основе «новизны», он никогда не расстается вполне с наследием прошлого. Христианский миф включил в себя мифы языческой поры.
И образный мир современной фантастики сложен и весьма противоречив. Источники его вовсе не ограничиваются сферой вероятностного научного гипотезирования на основе недостающей информации. В своеобразную «переработку», «переплавку» воображением, поступает огромный материал, включающий образную систему сказки и мифа, прежнюю сверхъестественную фантастику, которая переводится теперь на новые рельсы, приспосабливается к новому мировосприятию. Материалом для новой фантастической образности могут служить и прежние заблуждения, отвергнутые мировоззренческие концепции.
Е. М. Неелов, исследуя взаимоотношения литературной сказки и научной фантастики, видит в них «некое диалектическое единство», но выделяет «сферу собственно сказки и сферу собственно фантастики»[135]. Однако диалектика эта представляется нам гораздо сложнее.
Прежде всего современная научная фантастика, точнее новая система фантастической образности, вырастает не без опоры на образную систему старой сказки — сказочную фантастику. С другой стороны, современная сказка, т. е. определенный тип литературного повествования в фантастике, использует и варьирует новые образы, сформировавшиеся в повествовании другого типа — в рассказах о необычайном с новой тематикой.
Когда мы говорим об опоре на старую образную систему, следует иметь в виду, что далеко не всегда это бывает прямое, непосредственное влияние или сознательное использование тех или иных конкретных сказочных или мифологических образов. Однако те образные стереотипы, которые были созданы сказкой и древним мифом и играли огромную роль в развитии художественного творчества человечества, подчас и здесь подсказывают решение, становятся далекими истоками новых идей и образов. При этом нельзя забывать, что такие старые образы приспосабливаются к новой системе, к новому мировоззренческому уровню и изменяются подчас до неузнаваемости.
Уже творческая работа Г. Уэллса явно не обошлась без влияния сказки, и в этой связи приходится говорить не только о ранних его рассказах, подобных «Чудотворцу», но и о других произведениях. В «Чудотворце» писатель, не перестраивая сложившейся системы образов, попробовал заменить в ней один элемент: на место волшебника поставил обыкновенного обывателя. Но это была литературная игра, не более.
В романах Г. Уэллса на место волшебников и магии прочно становится наука, самые чудеса меняют свой облик и характер, они теряют ту легкость и естественность, которые составляют одну из прелестей сказки. Перенесенные в реальную жизнь и мотивированные научным экспериментом чудеса несут на себе и отпечаток тяжести труда ученого.
Так, в романе «Остров доктора Моро» жуткое впечатление на человека, случайно попавшего на остров, производят крики оперируемой пумы, в которых постепенно все больше слышится голос страдающего от нестерпимой боли человека. Какая уж тут сказка! И все же зерно, из которого развивается этот сложный образ-символ, заимствовано из сказок: сколько раз в них совершалось превращение животного в человека или человека в животное! И у Уэллса это превращение не медленное, постепенное, со сменой многих тысяч поколений, какое утверждала эволюционная теория Ч. Дарвина, а почти мгновенное, пусть и мучительно трудное. Такого превращения научная теория эволюции не знает. Но его знает сказка, донесшая память о тех временах, когда мир представлялся пластичным, бесконечно изменяемым. И художник в поисках точного, емкого образа, вольно или невольно, находит опору в этой давней традиции — ведь древнейшие представления о мире, потеряв мировоззренческую ценность, не утратили своей эстетической значимости. В романах Г. Уэллса эта связь со сказкой явно ощутима.