Владимир Стасов - Выставки
От этого-то всего нынешняя выставка передвижников вышла нынче, на мои глаза, знаете чем? Москвой и Севастополем после нашествия французов.
Развалины да разрушения, провалившиеся стены и потолки, обгорелые бревна, порубленные окна, простреленные двери, валяющаяся мебель, ломаные диваны и стулья, вытасканные тюфяки, рассыпанный пух из подушек. Бродят среди исковерканных улиц и мостовых люди, усталые, изможденные, — все равно, и свои уцелевшие, и свои воротившиеся. Видно для всех глаз: большой, великолепный, чудесный был город, но что из него вышло! Что из него сделали!
Давайте взглянем пристальнее.
А впрочем, как бы там ни было, а чья взяла, кто победил?
Правда.
Живого и нетронутого у нас еще довольно все-таки осталось.
III
В продолжение нынешнего великого поста я видел многих людей, которые с досадой и упреком говорили: «Да что это вы, что это вы, в самом деле… Христос с вами… Как это можно нападать на передвижную выставку!.. Как можно находить ее дурною, малозначащею, представляющею столько худых сторон? На ней столько хорошего… Она доставляет столько удовольствия зрителю, тут можно встретить столько изящного, милого, важного, трогательного, наконец, столько нашего родного, национального — что нельзя не остаться довольным и благодарным! И потом, ведь это выставка после двадцати пяти лет — как же не быть признательным после такой массы заслуг, труда, побед, преодоленных препятствий!..»
И этим людям другие отвечали:
«Все знаю, все видел и читал… Но ведать я желаю — надо ли смотреть на такую выставку, как нынешняя, только с сердобольной и чувствительной точки зрения? Этого еще мало на этот раз. Отдельные, годичные выставки — это еще куда ни шло. Но двадцать пять лет, целая четверть столетия — это много, это налагает большие обязанности, большую ответственность…» Говорят обыкновенно — по принятой привычке: «Noblesse oblige». Но и четверть века тоже к чему-нибудь да «oblige», и на это надо отвечать. Знаете, это все равно как на службе. Прослужил, и много лет прослужил, и еще вдобавок отлично прослужил, много пользы принес, много хороших, прочных следов осталось надолго, навеки. Ну, и слава богу! Это превосходно, это отлично, это просто прелесть, что такое. И за то таким людям честь и слава, венцы и букеты. Но ведь им все-таки не станут кричать и топать ногами: bis! Ведь, бог знает, могут ли они еще на bis-то пуститься. А что, как голос-то больше не может, и дрожит, и фальшив, и задыхается. Тогда никакая прежняя репутация уже более не спасет, никакие прежние заслуги не могут итти в расчет. Либо вези воз, если все еще можешь, а нет, — то выпрягайся и ступай на подножный корм, на пенсию, на эмеритуру, и доживай потихоньку как-нибудь. Печально, скверно, мрачно, а делать нечего. Никто не обязан слушать потускневший голос, выносить слабые повисшие для работы руки.
Так ли оно или не так с передвижниками? В самом ли деле их «песенка спета», как много раз говорили в своих письмах (частью еще не напечатанных) Крамской и Ге? Правда ли это или нет? Ведь это меня сильно, признаюсь, беспокоило, даже мучило, когда я видел нынешнюю передвижную выставку.
Конечно, глядя на нее, я сразу же говорил себе, что как бы там ни было, но эта выставка — лучшая из всех выставок, какие у нас в настоящую минуту были в Петербурге. Вот это уже несомненно. Спору тут быть не может. Выставка передвижников и дохнуть не даст всем остальным петербургским выставкам, настолько в ней больше и сил, и дарований, и достигаемых результатов. Но этого недостаточно. Еще мало чести быть кривым в стране слепых. Надо быть совсем зрячим. Я никак не думаю и не говорю, что все у нас кривые и слепые — нет, это было бы непозволительная неправда. Но их у нас оказывается-таки довольно, а на экзамене за двадцать пять лет все получает особенно значительный колорит.
На нынешней выставке собрались картины почти всех передвижников, оставшихся по настоящую минуту живыми, и один уже этот факт был интересен и хорош. После происходивших за разное время, особливо за последнее, разделений, отделений, расколов, отречений, бегств — нельзя было не восхищаться минутой затишья, минутой как бы общего восстановившегося согласия, процветшего вновь единения. Неужели непременно считать, что это только на единую минуту, на время шести недель выставки, а там, исполнивши формальность и церемонию, проделавши то, что обойти было как-то «неловко», люди опять станут глядеть врозь и расползутся в разные стороны, как раки из корзинки. Нет, этого, кажется, никто не ожидал, никто так худо не думал, и всякий, напротив, с надеждой и радостью про себя повторял. «Опять вместе?» Ну, и слава богу. Мир да любовь! Так-то давно пора. Всегда бы так, всем вместе, подсобляя и подсаживая один другого вверх и разрастаясь в благодатной атмосфере единения, солнца и искания правды.
Но, вслед за этим первым моментом довольства, следовали другие, носившие уже другой колорит.
Батальон-то, пожалуй, почти весь налицо, да каковы люди в нем? Нет ли тут и инвалидов много, хотя у них и золотые шевроны нашиты около локтей? Вот-то беда, если взаправду так.
Начинаешь вглядываться, различать, пересчитывать и замечаешь, что много лиц побледнело и осунулось, много зубов из челюстей повывалилось, и лбы в морщинах, и тело сгорблено, и руки висят плетями, и ноги не держат, и желудок не варит. Что за напасть такая? Отчего это так? Какие причины сокрушили?
Я давно уже стал замечать, что для наших художников (тоже и, музыкантов) годы между 40 и 50 лет — самые опасные, самые фатальные. В большинстве случаев у других народов 40–50 лет это ни по чем, это считается самыми сильными годами, и тут-то именно люди начинают творить что только могут самого могучего, самого значительного. У нас, напротив, в большинстве случаев (конечно, не всегда) в 40 лет художники уже устали, уже почивают на лаврах, уже норовят как бы заячий тулупчик, да на лежаночке полежать. Примеры у всех налицо. Проэкзаменуйте попристальнее хоть последние 50 лет. И что же? Раскиснув, устав, потягиваясь и позевывая, наш художник хватается за сюжеты из евангелия и за пейзаж. Собственно говоря, говоря безотносительно, ничего нет худого ни в тех, ни в других сюжетах. Всякий художник имеет право делать то, что ему хочется, что ему приятно, никаких законов для выбора сюжетов на свете нет, и никто не может в это дело вмешиваться; из всякого сюжета может выйти прекраснейшая, талантливейшая картина, когда есть при этом в запасе дарование, уменье, горячее стремление, полнота душевного интереса. Но что это такое будет, когда за эти сюжеты берутся только оттого, что устал и что, пожалуй, так легче, или даже просто потому, что надо же, дескать, всего попробовать на своем веку. Тут проку не жди.
И вот так именно и было однажды с Перовым и Крамским, а потом и со многими другими, а в последнее время с Репиным, Поленовым, Мясоедовым, Ярошенко и т. д. Это, как знает хорошо читатель, были все люди очень разнообразного таланта. Одни — люди самого высокого, другие, — гораздо меньшего таланта, но, в сущности, от этого дело не переменялось в результате, так как ни у которого из них не было настоящего влечения и способности к религиозным сюжетам (так как заказные от Академии ученикам Репину и Поленову картины на эти сюжеты, программы, в расчет итти не могут), и, однакоже, несмотря на это, все они много времени и труда потратили на то, чтобы изображать Христа, Иуду и другие евангелические личности. Что — хороши были эскизы и наброски Репина и Поленова на прошлогодней выставке «эскизов и этюдов»? Хороши были также их картины: «Св. Николай», сцена «Блудницы», «Христос над озером», а нынче картины Ярошенко и Мясоедова? Конечно, во всех них не было и тени приближения к действительной задаче, ни по настроению, ни по созданию, ни по сцене, ни по типам, ни по движению и позе. Все это было только старинное, старинное притворство и более ничего, старинное натягивание на себя чужого, вовсе неподходящего кафтана, другими словами — все только старинная Академия, Академия, Академия и более ничего. Иной художник, пожалуй, сказал бы в ответ: «Да ведь неправда же! Я именно был полон своим сюжетом, я от всей души писал его. Я ночей не спал, думал о нем — вот как я притворялся!» — Нет, любезный друг, можно было бы ответить ему, это не так. Мало ли что кажется и, однакоже, не существует в действительности! Иной актер на сцене как будто бы весь горит, и плачет, и мечется, чуть на стену не лезет, все от истинного чувства своего, в которое и сам верит, да иной раз и другие также. А настоящего все-таки тут ничего нет. Чего-то все нехватает. Истинного чувства, истинной наполненности самим делом, истинной искренности, наконец, — и настоящего дарования к своему сюжету.
Мне случилось слышать от иных людей, что две картины нынешней выставки, пожалуй, не столько выражают сюжеты собственно евангельские, сколько служат аллегорией некоторых событий последнего времени у нас. Таким образом, иные мои знакомые уверяли, будто в картине «Иуда» художник хотел представить, как совершается «подкуп» и как люди вовсе не из толпы, а отличающиеся многими замечательными качествами, дают себя подкупить всяческими благами и авантажами. Что ж! Если бы это взаправду так было и если бы художник в самом деле хотел именно это представить — его только надо было бы хвалить, ему сочувствовать и аплодировать. Современно! Кстати! Иуде высчитывают по пальцам и то, и то, и то, и тут же сейчас уж и толстопузенькую копилочку выдвигают вперед, у самых карманов Иуды, «только возьми, батюшка, только возьми, а уж там все хорошо и ладно будет, все подстроим, всему научим!» Тема чудная, так и бьет, так и бьет в нос, и даже лицо у Иуды сделано тут прегадкое, какое, вероятно, всегда бывает у того, кого совращают, а он выслушивает, и как будто немножко гримасу строит, а сам уж совсем готов. Да, да, все это прекрасно; но добрых полемических намерений еще слишком мало, надо уметь справляться с ними и красками, и кистями, и глазами, и руками. Точно так же иные еще уверяли меня, что будто бы и в «Искушении» тоже присутствует полемическая цель, желание изрядно поранить тех, кто у художника в голове намечен; что это как будто второй том одного и того же сочинения, что и у Ярошенки; только там, в первом томе, изображено: «вот, захотели подкупить, немножко похлопотали, поболтали, и — подкуп готов», а вот здесь, во втором томе, изображено: «но не всегда удается». Посмотрите, поглядите, как иногда подкуп и соблазн тоже и не достигают цели. Хорошо и легко было справляться с Иудой — но ведь он был только низкий, подлый человек! С высшими натурами — другое дело. Никакие обещания и роскошные картины благ земных ничего не поделают… Но мне нет никакой охоты верить подобным хитрым затеям, как ни почтенны были бы они в корню, и полагаю, что у всех вообще наших новых художников не удалось ничто религиозное, потому что у них просто не было к тому ни способности, ни истинного глубокого расположения.