Николай Аксаков - Психология Эдгара Поэ
Таков субъект рассказа.
Преступление заключается в том, что без всякой видимой или даже воображаемой причины герой наш убил старика, с которым приходилось ему жить в одних комнатах. «Страсти тут не было никакой, равно как и ненависти. Я любил даже этого старика. Он никогда не делал мне зла, никогда не оскорбил ни одним словом. Золото его не соблазняло меня. Кажется, искушал меня его глаз. Да, именно глаз, именно так это было. Один из глаз его был совершенно как у ястреба. Всякий раз, как взор его падал на меня, кровь во мне останавливалась; и таким образом, постепенно, исподволь решился я убить старика и освободить себя от его невыносимого взора».
Таково преступление. В чем же теперь будет состоять наказание? Длинный и тоже важный в психологическом отношении рассказ о том, как именно совершено было преступление, мы оставляем в настоящем случае в стороне. К психологии преступления вернемся мы немного позже; теперь остановимся на психологии наказания – психологии внутренней Эвмениды.
* * *Мы говорили уже выше о зависимости характера ощущений от нравственного состояния воспринимающего субъекта. Мельник спит при шуме мельничного колеса и просыпается только, когда оно перестает работать. В пылу сражения мы не замечаем наносимых нам ран, не чувствуем их боли, хотя и кричим, и стонем от них и считаем боль мучительно-непереносимою, как только изменилось внутреннее наше настроение. В оживленном разговоре мы зачастую не слышим громового удара, но какой-нибудь ничтожный шорох в другое время поражает нас больше громовых раскатов, и нам кажется, что вся окрестность должна непременно слышать его и поразиться им. Мы подметили на полу, на стене или на скатерти какое-нибудь пятно, которое целые дни или недели совершенно незаметно для нас находилось прямо перед нашими глазами, – и это пятно режет, колет нам глаза и нам начинает казаться, что всякий входящий в комнату непременно прежде всего увидит это самое пятно, столь долгое время остававшееся безвестным для нас самих. Но в рассмотренном нами психологическом процессе встречается порою и еще одно весьма важное усложнение. Во время сильного внутреннего потрясения, энергического проявления внутренней жизни, – напряжения внутренней энергии, мы порою не подмечаем вовсе, не воспринимаем внешних явлений, стоящих в непосредственной связи с нашим настроением, но какое-нибудь ничтожное, совершенно постороннее явление вдруг приковывает к себе все наше внимание, прельщая нас именно, может быть, своею безусловною отчужденностью от томящего нас чувства, – и на это-то внешнее впечатление переносим мы все свое настроение, придаем ему характер скорби, горя, болезненности и т. п. Сосед Радилов у Тургенева не мог плакать перед гробом жены до тех пор, пока внимание его не было остановлено мухою, бродившею по полуоткрытому глазу покойницы, и эта муха сделалась носительницей всей его скорби, и слезы облегчающим потоком брызнули из его глаз. У гр. Толстого в «Детстве и отрочестве» горестное воспоминание о разлуке с матерью долгое время соединялось с представлением колышущегося зада пристяжной, потому что на этом представлении отдохнуло в свое время расстроенное чувство, огорченное чувство впервые отъезжавшего из родительского дома мальчика. Нам стоит только немного перелистать страницы собственной своей биографии, чтобы встретиться с фактами совершенно такого же рода.
Подобное тому совершилось и с героем рассматриваемого нами рассказа, когда он наконец вошел ночью в комнату старика, чтобы приступить к безумному своему преступлению.
«То, что вы почитаете безумием, было только изощренностью чувств. Не говорил ли уже я вам об этом? Глухой мерный подавленный шум достиг до моего слуха, подобный стуку часов, завернутых в плотную материю. Этот стук узнал я немедленно. Это было биение сердца старика. Оно увеличило мое бешенство, как бой барабана увеличивает храбрость солдата… Стук этот, говорю я, становился с каждою минутою все сильнее и сильнее. Поймете ли вы меня теперь? Я говорил уже, что я нервен, и говорил совершенную правду. Теперь, в полуночное время, в роковом молчании старого дома странный стук этот наполнил меня невыразимым ужасом. Еще несколько мгновений сдерживал я себя и оставался спокоен. Но стук становился сильней и сильней. Мне казалось, что сердце готовится лопнуть. Новый ужас и страх овладели мною. Мне казалось, что стук этот может быть услышан соседями. Тогда все бы пропало. Последний час старика пробил. С криком открыл я фонарь и бросился в комнату».
Труп старика был разрезан на части и спрятан под полом так хорошо, что не сохранилось никаких следов преступления. Через несколько дней явилась полиция для производства обыска и, разумеется, ничего не могла найти, удовлетворившись заявлением, что старик просто-напросто отлучился на несколько дней.
«Производившие обыск совершенно успокоились. Манеры мои убедили их. Я чувствовал себя замечательно хорошо. Полицейские уселись со мной (в той комнате, под полом которой спрятан был труп) и разговаривали о посторонних вещах, а я весело вторил их разговору. Но через несколько времени я почувствовал, что бледнею, и начал желать их ухода. Голова моя болела, в ушах раздавался какой-то шум; а они все продолжали сидеть и все еще разговаривали между собою. Шум сделался сильнее; он начал принимать определенный тон (определенную окраску). Чтобы освободиться от страшного ощущения, я смелее начал вмешиваться в разговоры. Но шум все продолжался и становился все более явственным, так что я убедился, что он совершается не только в моих ушах».
Проходит еще несколько минут; шум становится еще более явственным, еще более определенным. Безумный преступник уже узнает в нем то же самое тиканье завернутых в вату часов, которое так потрясло его в минуты, предшествовавшие убийству; ему слышится мерный и учащенный стук сердца убитого. Мучительное состояние его достигает своего апогея, а стук сердца гремит все сильнее и сильнее.
«Боже мой! что еще оставалось мне сделать? Я двигал стулом, на котором сидел, и намеренно шумел им; но стук сердца заглушал этот шум и увеличивался в бесконечность… Может ли быть, чтобы они не слыхали его?.. Боже всемогущий! Нет, нет! они слышат, они подозревают, они знают, – они притворяются… А стук становился все громче, громче и громче…
– Негодяи! воскликнул я: – не притворяйтесь больше! Я сознаюсь в преступлении! Поднимите эти доски! Здесь, здесь! Это стук его ужасного сердца!»
В психическом отношении этот стук сердца – те же кровавые пятна, которые по прошествии годов мерещатся леди Макбет, скорбящей о том, что «все воды океана не в силах вымыть этой маленькой ручки» и «все благоухания Аравии не могут заглушить запаха крови». Много психологически общего с страданиями героя рассмотренного нами рассказа представляют нам долгие внутренние мучения Раскольникова в «Преступлении и наказании» Достоевского. И тот, и другой находятся только под гнетом внешних, воспринятых ими впечатлений; и тот, и другой переживают почти одну и ту же мучительную психозу; и тот и другой не в силах освободиться от давящего их представления, но ни у того, ни у другого не пробуждается еще голос совести в нравственном значении этого слова. «Гнет этот сильнее меня», говорят они в конце концов и, признавая себя побежденными, отдают себя в руки правосудия, потому прежде всего, что не могут больше молчать.
Но цель преступления, психология преступления остается все-таки еще невыясненной. Для того чтобы постигнуть ее, нам надо обратиться к другим произведениям нашего писателя. Близорукая, казенная психиатрия, правда, подсказывает нам, что тут главною действующею силою, главным агентом является idée fixe. Нас гнетет представление, и мы желаем стряхнуть с себя этот гнет, освободиться от представления. Но для того, чтобы избавиться от представления, надо (в некоторых, разумеется, только случаях) удалить соответствующий во внешнем мире представлению этому предмет и не только удалить его, спрятать, но и знать, что его более не существует, уничтожить его. Подчинение этому сопернику наш писатель совершенно верно называет духом или демоном противоречия.
Прежде чем представить читателям нашим анализ этой внутри нас живущей и действующей в нас силы (и притом, несомненно, собственной нашей силы) – как постигает анализ этот изучаемый нами писатель – мы попытаемся иллюстрировать существование силы этой несколькими примерами. Мы находимся, напр., на какой-нибудь высоте и боимся страшной бездны, расстилающейся перед нами, но в то же самое время мы невольно боремся в душе с какою-то силою, которая влечет, толкает нас в эту бездну. Мы не опасаемся какой бы то ни было силы, которая толкнула бы нас сзади, мы хорошо и ясно сознаем, что бездна не притягивает нас к себе, как киль корабля притягивает пловца или легкий челнок, – мы боремся только с собственным своим внутренним стремлением, боимся сами спрыгнуть в бездну, именно из желания избегнуть ее, именно из боязни перед ней. Мы боимся сделать именно не то, что желаем, а эта боязнь действует в нас отрицательным образом, т. е. толкает нас в бездну. «Не прыгай! не оступись!» – шепчет или, точнее, вопиет нам какой-то голос неисчислимое количество раз, и это-то именно гонит нас к бездне или, точнее, внушает нам страх за самих себя; мы боимся только самих себя. Известный автор мистических «Странствований пилигрима», английский поэт Бониал[1], рассказывает про себя, что в отрочестве он был поражен текстом о грехе против Духа Святого, который не прощается никогда, хотя бы и все грехи могли проститься. Гнетущая боязнь совершить этот неведомый по существу своему грех овладевает им. Он трепещет перед мыслию как-нибудь нечаянно, незаметным для себя образом совершить этот непрощаемый грех, сущность которого остается ему совершенно незнакомою, анализирует свое прошлое, чтобы узнать, не совершил ли он его уж когда-нибудь. И вот идея об этом грехе начинает занимать всю его душу, овладевает им постепенно. Он видит уже себя прельщаемым этим грехом, привлекаемым его тайною, стремящимся во что бы то ни стало совершить его. Внутренний мотив «не совершай!» постепенно обращается в искушающий голос: «соверши!» – борьба приводит к совершенно отрицательному. Известен в психологической литературе рассказ Александра Гумбольдта про свою няню, которая когда-то, раздевая его, так испугалась шутливой мысли, что она могла бы охотно съесть аппетитное тело ребенка, что эта мысль начала представляться ей каждое утро и каждый вечер, и она кончила тем, что просила родителей Гумбольдта прогнать ее, чтобы не совершилось страшное преступление, искушению которого она не в силах была уже противостоять. Боязнь преступления обратилась у нее в стремление к нему. Внутренний императив получил обратное, противоположное содержание путем борьбы. В мире художества этот процесс внутренней метаморфозы императива замечательно верно и замечательно хорошо изображен Гоголем, хотя и с комической стороны, в превосходном, последнем монологе Подколесина, любующегося счастьем своей будущей семейной жизни и готовящегося издать закон, чтобы все люди были непременно женаты и не было бы ни одного холостого человека. «Однако ж… на весь век… все кончено, все сделано. Уж вот даже и теперь никак назад нельзя попятиться; через минуту и под венец; уйти даже нельзя – там уж и карета, и все стоит в готовности. А будто в самом деле нельзя уйти? Как же, натурально нельзя; там в дверях и везде стоят люди; ну, спросят – зачем? Нельзя, нет! А вот окно открыто; что, если бы в окно? Нет, нельзя! Как же, и неприлично, да и высоко. Ну, еще не так высоко, только один фундамент, да и тот низенький. Ну, нет, как же, со мной нет даже картуза. Как же без шляпы? неловко. А что, если бы попробовать – а? Попробовать, что ли? Господи, благослови!.. Ох! однако ж, высоко! Эй, извозчик»!