Алексей Крученых - На борьбу с хулиганством в литературе
В доказательство своего мнения, Лелевич приводит отрывки из «Песни о Великом походе». Меня эти отрывки ни в чем не убеждают. Они сделаны, конечно, несложно, но едва ли эта простота — высокого качества. С моей точки зрения, частушечные ритмы «Песни о Великом походе» достаточно слабы, благодаря своей подражательности. Если уж говорить о народной поэзии, то подлинные частушки производят гораздо более сильное впечатление. Следует отметить к чести Лелевича: он является одним из немногих, чьи возражения мне — вполне в границах литературности.
Да и возражений у него против моих взглядов почти нет. Он нередко приходит к тем же выводам, к которым пришел в свое время и я. Он указывает и на отрыв Есенина от своего класса и на «бесплотное томление по мирам иным» и на целый ряд других недостатков есенинской поэзии.
Приведем теперь, в заключение, стихи памяти Есенина, в которых выдвигается ряд правильных суждений о жизни и творчестве Есенина. Я говорю о поэме Маяковского: «Сергею Есенину».
Маяковский откровенно подчеркивает всю пагубность влияния Есенина на литературный молодняк:
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
чуть не взвод
расправу учинил.
И в противоположность самому Есенину, который заключил свое творчество безнадежными строчками:
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей —
Маяковский целиком стоит на точке зрения жизни, борьбы и строительства. Он заканчивает свою поэму такими словами:
В этой жизни
умереть не трудно
Сделать жизнь
значительно трудней!
И, зная, что жизнь сделать нелегко, Маяковский всем чувством поэта, решительно осуждает отказ от дела жизни.
На фоне похоронного нытья, поэма Маяковского выделяется своим независимым и здоровым отношением к гибели Есенина. Для меня несомненно, что во взгляде на Есенина, правы Жаров, Маяковский и я, а не хвалители и плакуны.
Уже теперь проскальзывающие в критике верные мысли, со временем должны укрепиться и стать общезначимыми. Задача тех, у кого по глазам не плавает розовый, или какого-либо другого цвета, туман — вывести исследование творчества Есенина из тупика восторженных пристрастий.
Я полагаю, что настоящая работа является напоминанием о необходимости этого пути!
А. Крученых.
Июль 1926 г.
P. S.
Теперь, когда, даже в резолюциях Пленума МК по вопросу о Комсомеле стоит буквально: «Борьба с упадочностью, есенинщиной» и т. д., я могу лишь сожалеть, что мои «обвинители» так долго шли в разрез со здравым смыслом и тем самым углубляли и заостряли то социальное зло, плоды которого нам приходится пожинать сейчас в виде буйного расцвета чубаровщины, разгильдяйства, всяческого хулиганства и упадочности.
Со своей стороны, я делал, что мог и что считал нужным для борьбы с этим злом. Зачинатели всегда гонимы.
Но рано или поздно — истина, выгнанная в дверь, влетит в окно!..
А. Крученых.
Москва, Октябрь 1926 года.
От «хулиганства» к революции или от хулиганства — к чубаровщине
В свое время нас, поэтов футуристов, обвиняли в хулиганстве, правда, чисто литературного характера. Развенчание общепризнанных литбожков, борьба против засилья «красивых слов» и любовных тем и, наконец, введение в лексику грубо звучащих звукосочетаний «дыр-бул-щыл» и др. — вот наши преступления.
Посетителям беззубых словоизвержений о «великом безликом» и прочей мистической дребедени — мы, воспевавшие в простых и резких строках мощь растущих улиц, казнись дебоширами и нарушителями общественной благопристойности. Но в наше время просто смешно вспоминать все эти исторические кликушества кисейных охранителей литературной невинности.
Наше дело сделано. Литература освобождена от цепей «традиций» и мы спокойно идем но намеченному нами словесному пути.
Футуризм органически воспринял революцию и бодрая песня лефов сейчас звучит в унисон творческому темпу жизни.
Не то с имажинистами.
Типичные эпигоны — они восприняли от футуризма только метод — эпатаж — абсолютно не усвоив его революционного нутра. Отсюда — уход в самодовлеющие буйства, упоение матерщиной (к слову — никогда лефами не употреблявшейся, даже в качестве литературного приема), пафос хулиганства, романтика кабака и мордобитья.
«Хулиганство» лефов — если только это слово может быть к нам с натяжкой применено — протест против застоя дореволюционной литературщины.
Хулиганство имажинистов — самоцель, единственное содержание убогого творчества последышей.
Результат на лицо. Лефы стоят на передовых постах литературного отряда созидателей нового быта как в области поэзии, драматургии и режиссуры, так и в области общественной.
Лефы первые поднимают знамя борьбы против уродливых форм имажинистических литературных выступлений. Лефы развенчивают упадочную есенинщину в литературе и в быту.
Лефы борются с разгильдяйством, беспочвенностью и наплевательством (см. фельетоны Маяковского в «Правде» и «Известиях», пьесы Третьякова, мои книги и статьи против есенинщины и хулиганства, революционные постановки Терентьева).
А разухабистый имажинизм, в лице своих «столпов» — Есенина, Мариенгофа, Грузинова и Шершеневича, или с треском уходит в самоубийство (Есенин), или, наконец, вовсе сходит со сцены, тихо разлагаясь в навозную жижу сюсюкающего снобизма и лирического самоковыряния.
Последыши, вроде Садофьева, Орешина и прочих бесчисленных переписывателей есенинских образцов, окончательно добивают мертворожденную ублюдочную теорию «самодовлеющего образа».
Имажинизм тихо и уныло скончался, оставив после себя неприятные следы разбитых носов и пивных бутылок, или выродился в откровенную идеологи о поножовщины, чубаровщины и хулиганства.
Над первым — облегченный вздох и несколько взмахов метлы, против второго — уголовный кодекс и организация дружин по борьбе с хулиганством…
Вот короткий итог двух путей: лефов и имажинистов.
Революционный протест «лефов», в свое время ошибочно принятый за «хулиганство» близорукими критиками, привел к творческому расцвету на путях нового строительства.
Хулиганский дебош имажинизма — естественно окончился в петле самоубийцы и перед столом нарсуда.
О «началах» суди по «концам», по результатам, — таков непреложный исторический закон.
Цыплята любят, чтобы их считали по осени.
А. Крученых.
Дунька-Рубиха (Уголовный роман)
Роман «Дунька Рубиха» — попытка изобразить женщину — Комарова без романтических прикрас-побрякушек: вскрыть патологически-будничную сторону убийства, со всеми отвратительными подробностями замывания пола, утаптывания трупа в ящик из-под мыла и т. д. Дунька — отнюдь не «роковая женщина» бульварного романа. Это — прозаическая скверная лукавая баба, «губящая» своих сообщников-бандитов за «каратики» и «рыжики», зашитые в шубах. Совесть ее неспокойна с самого начала романа: хряск костей, случайно сорвавшегося с поезда парня, вызывает бред, выдающий ее мужу-бандиту. Выход один — новое убийство.
Дунькина слезливая песня перед убийством — только маскировка строго обдуманного плана бабы-притворщицы, скользящей в яму.
Сообщник — Гришка, следующий кандидат в мыльный подвальный ящик — спасается только благодаря аресту Дуньки.
Мещанская, бытовая, потная сторона бандитизма — вот что меня интересовало, когда я прорабатывал этот «уголовный роман». Хулиганство, как таковое, не нашло еще отображения в моей словоплавильне, но его конечный этап — бандитизм, дал мне тему «Дуньки-Рубихи».
Автор.
I.В поезде едет Рубиха —
тяжелый глаз,
белый подбородок.
Поезд зголодный.
зверем дорог,
чуя добычу,
брюхо несет —
ра-ва-ща.
Ры-вы-щы!
На площадке Рубиха
глазом дерет:
— Миленький, тепленький,
солнышко в кудрях,
на губах кровь…
Ох загляделся как! —
С нижней ступеньки
ворохнулся под откос
паренек,
кости треск,
кости хруст,
дробь…
не знают пассажиры
какую шпалу
перепрыгнули!..
— Из под вагона затянул
кто-й тебя?
Ох, недогадливая,
за рукав не удержала.
Расстроилась я!.. —
. . . . . . . . . . . . . . .
Зверь усмирился,
чугунный устал,
на полустанции
отдых
три часа…
Сутки
сутулясь
ис-те-ка-а-а-ают
Лязг болтов.
Как моток
старых обоев
сворачивается путь
Много раз,
сотни раз,
синий лес
из-за насыпей
приподнимался
и опускался,
Пыхтит
упаханное брюхо
узлового полустанка
Поезда зык
с гулом обшарп,
сермяжьи вагоны
застряли
в щель.
Прохор — лихач
— ватный буфет —
вагонной нудотцею
стоя в окно:
— Эх, экипаж неспешной,
задрючит нас
— растелефикация! —
продувной вагонец,
костодав.
Тут бы на дутиках.
— Я вас катаю
на резвой!
Эх-ма,
Тетке в глаз!
Жонка, Дуняша, гляди! —
А из окна
чухломские метелки-ветлы
пятиверстной зевотой растянуты
виснут в глаза.
— Эх, замурошка-дорожка!
Втянула в тоску,
теткин кисель…
Ну-у-у, трохнулись,
про-о-о-дави тебя! —
…Плесенью станция
глаза вылупила,
известью поползла…
Красный петух семафора
хлопает по затылку,
расшвыривая по местам
узловых дежурных…
Дунько трудненко:
— Чтой-то в сон меня тянет
болотом
илью липучей подбирается…
Марево
черные
муравьи
копошатся… —
Дунька в подушку,
в туман
канула…
Рубиха дремлет
на низкой полке.
Прослоенный ватный зипун,
над головою шаль…
жестко…
полно сапог…
Прохор, затылком об полку,
спит,
сквозь сон
погладит Дунькину ногу…
полушелковые чулки,
сапожки с ушками
вздрагивают.
Глаз фонаря занавешен желтком
Дунька стонет
на сером мешке:
— Ох, не души меня, Гриша!
Нет ни души кругом,
(отдушника рта молода)!
Гришка-скокарь, — третий!
Нет, Петя,
Петя третий,
Сеня четвертый
ох, перепутала!
Ох, сколько их!
Только я не душила
Утюгом легонько гладила,
Да я же любила
Я же жалела.
Скажи, Петенька,
ведь, правда жалела?..
…Ох, Прохор, Прохор,
пойдешь и ты прахом!
Родненький, прости!
Эх, да ведь не удушила,
легонько уморила,
а все лезут, вяжутся,
между снегами кажутся.
О-ох! —
Прохор спросонок
из под узла вывалился
бормотом:
— Дунька, ы!
Кого загубила?
Кого придушила?
Жена?..
Сам испугался.
Дуньку затряс:
— Что ты, что ты,
моя белюха?
Дунька, что ты клеплешь?
Проснись!
— Что трясешь меня?
Покою не даешь?
Бес!.. —
Открыла глаза:
— Прохор, чего пристал,
А?
Свят, свят, свят!..
Глаза испуганно круглятся.
— Разбудить бы жонку надобно
Что ты несла?
Что за Петя?
Каков Гриша?
Кого убивала-морила, а?
Мерзнет баба со страху ночного,
а сме-е-ется
змеется
губами
ледяными
синими
— Ш-ш-ш-с!
Ишь, сумашедший
Я убивала,
Я?
Это, я-то, я,
твоя Дунюшка
убивица?
Иль из-под вагона
что увидел?
Ох, дружочек,
душно в дороге,
полки низки,
стекла да чашки
бренчат,
ну ее к ляду,
только расстроилась вся!
Вот вернемся домой
хорошо в садочке:
близкое солнышко
поблескивают,
сыплет охрец.
Там
подвал
большой
хороший,
снеди всякой
полным-полнехонько!
Улыбкой по Прохору лазала,
шарила,
засыпляла…
Прохор прокис:
— Я ж тебе говорил:
перенудься,
не езди
к старухе
в логово —
хуже будет! —
Холод… свежинь…
Глаз приоткрыл
рабочий барак,
сверчки сторожей
жуют небесынь,
клокоча,
звунчат —
жох,
цок!
Палисадник-платок
утыкан росистыми бархатцами,
Дунька сидит на заваленке
черной
как гриб деревной
Свист…
Дунька скок вертячком.
— Заходите, Григорий Палыч!
— А где твой?
— На базар пошел
позаране
масло закупать топленое
да сливочное…
Гришка глухо:
— Дуняшка,
Когда же можно?
— Тише ты… Да сегодня
в одиннадцать ночи.
Посвистишь тогда.
Муж до завтра уедет…
Ну чего ж ты уставился?
Бельма бестыжие
шилами из лица
по-вы-лезли… —
— Уу!
Всю тебя просверкаю!
Прокушу на всю жизнь!
Никому не отдам
ни одной завитушки!
Режь мою душу
сердце шилом коли!
— Ну уж и выпьешь, бешеный!
Рано хозяином стал!
Погоди
до одиннадцати…
Прощевайте, Григорий Палыч!..
И шопотом вслед:
— Кандидатик мой
тепленький,
язви тебя!.. —
А припрятавшись в тень
прикрывшись платком
замурлыкала:
Излюбилось сердце, кровью изошло,
Раздражает меня темная ночь,
Задрожали мои руки убивать,
Ляжет муж на подушку в черный гроб.
Разгуляется Рубихин топор,
Не блазни меня каратиками вор!
Харкнешь рыжиками прахом, хрыч,
Не ходи в подвал, собак не клич!..
Ох, и наскучило мне любить,
Ох, и губить надоело мне,
А живым мне не в мочь его отпустить,
Сам топор в мои рученки падает…
За что судьба меня сгубила
К восьмому гробу привела,
Позор Рубихе подарила,
Топор железный подала!..
Ох, помру я, бедная, в этот год;
похоронят Дунюшку под сугроб,
под сугроб меня зароют
в белый снег
У-ух, да эх,
покружиться не грех!..
Заплясала, пошла
помешанная:
Ши-та-та
Ши-та-та…
— А! Вот и муженек
дорогой!
Что принес в подарок
своей Дунечке?
Да не торопись
разворачивать,
чайку попей,
винца подлей.
Мое винцо
пьяное,
оно пьяное, кровяное…
Укорябнет за душу
нежное и сонное…
— Эх, задирушка,
хохочешь, дразнишь!
Может мужей других
ты поила таким вином?
— Что миленький,
что ты славненький!
— Уж не это ли вино
ты в подвале держишь
собак дразнишь?
Что то неспокойно
у нас —
землю роют псы
морды жалобно вверх —
завывают…
Всю ночь спать не дают…
— Что ты крупу мелешь?
Пей вино, не скули.
Устал должно…
— Ах, Дунька, Дунька лукавица!
А не для Петеньки ли
бочка в подвале стоит
для того, что ку-у-да то уехал?
ха-ха!
Дунька остужилася.
— Ох, не дразни меня
без толку!
Видишь — толку сухари
посыпать пироги,
видишь — пестик тяжел…
ну, чего щиплешься, как гусь.
Украшенье — бусинку
на шею прилепил!
— Знаю, знаю
вожжа по тебе плачет!
— А-а!
Николи того не слышала
По мне вожжа,
по тебе тюрьма!
Откуда у тебя
червонцы-рыжики,
в шубу зашиты каратики
полный сундук вспух?
— Это ж чужие,
на сохранку дадены,
сама знаешь!..
— Ну, не сердись…
я запамятовала,
нездорова ж я,
вот и в хозяйстве
все недосмотр!..
Отвернулась в тень
пошуршала.
— Ишь ты, вот и у тебя
копоть на вороте…
Точно копоть!
На затылке сажа…
наклони, оботру!
…Гых…
В пузырчатом зеркале
пестик брысь
ноги врозь!..
Xляк
задержи мозг
кол в поясницу
бежит мороз.
Насмешкой ежится кровь
через копчик
на зуб,
медянки в глазу…
Дэынь, зудеж,
стынь, студежь!
Беленится лицо
болесницей
зоб
Выперр!..
А там
напевает в трактире
орган,
друг смоляной
подымает стакан…
Дунька молчит…
Стоймя крапивой взъерошанной
прижахнулась,
а ведь не впервой!
— И за что это всех
уколачиваю?..
Что это
под руку
безудержку
подкатывает…
Эх да… поздно…
Сударики-суженные,
сугробами
сумраком
проросли!..
Усмехнулася вбок
передернулась.
Ox, и труд!
Изломаешь все руки
уминать сырое теплое тело
в ящик от мыла,
кровь замывать!
По шесту зари
молотки стучат
звучат…
А Дунька тихонько
шильцом
да коготочком
шарит в ящике…
с половицы мыльцем
да паклицей
хлюпкую пакость стирает…
Соком в височках стучит:
— Я свово да милого
из могилы вырыла,
вырыла, обмыла
глянула — зарыла!.. —
Ох поскорее в подвал!
Потной
светлой лопатой
быстренько
глину рыхлит,
ящик сует
(Сквозь дверку
щель —
день
стань!)
Чулками
утоптывала,
нашептывая:
— Ах ты, милый мерин,
лезь
туда же
под бочку дышать!
Ох, не заперла двери…
Ктой-то шумит на дворе? —
(Ты бы свово милого
из могилы вырыла…
…Ты не должна любить друго
Ох, не должна!
Ты мертвяку тяжелым словом
обручена…
Выручу, обмою,
Погляжу, зарою…
Ну, каков ты милый стал,
неужели с тела спал?..
Долго спал —
спи, спи, спи!..)
Заступом глухо застукивала
Дунька топтала —
утаптывала:
— Семеро тут
Восьмого ждут
туп
туп
туп!..
Лопатой глухо
Дунька
пристукивала:
(Стеклышком ясь,
светышком
в камень
дзень
день!)
— Ох, не очкнись!
Теплый тулуп
Мягок не груб
Меня не забудь —
бут, бут, бут! —
Любовников семеро тут
Восьмого мужа ждут!
(Зубами стук, стук!..)
Труп
туп
туп! —
И опять заскакала,
заегозила
утоптывая…
Расплетается
коса рассыпчатая.
Ух, и тошно плясать,
коли-ежели знать
под ногой кто лежит
глиной давится!..
В зябкий рассвет
пошатнулась скрипучая дверь —
Дунька
в ледышку,
в мел!
Проявился девятый
Гришка — муркун
кому — обещалась,
кого зазвала.
— Ага, топочешь!
Чего топочешь?
Свежую рыхлядь затаптываешь?
— Ох, Гришка,
в душу кольнуло —
ты отколь?
— Одиночкой в подвале,
а дом пустой,
бурчит корыто на полу…
жена моя прочу-у-яла!
уже по соседям
ищут тебя! —
Дунька шопотком:
— Ты не знал?
люблю скакать
по ночам,
а тут потьма,
холодок
(щип коготком —
ага,
ржавый топор!)
— А ты, Гришенька,
что так скоро?
Я ведь сказала —
в одиннадцать!
Гришка глазом порск:
— Нет, ты скажи;
отчего у тебя платок в грязи? —
— Что «скажи» да «скажи»!
Не будь дурачком,
золотенький, —
жалею тебя!
Мое сердце не сарай
на запоре не держу.
Ах, мне запрету нет,
я все расскажу.
Милый… дурачок…
лучше не спра-а-шивай! —
Гришка глянул в упор:
— Убивица,
стерва!
Ищут тебя…
где мужья? —
Платок с клубничкой крапинкой
тянет на себя.
Рубиха,
слабея,
смеется,
топор стяжелел
скользит за спиной.
Искосью Дунька к парню
прикланивается
— Кто мне говорил:
не руби, не губи
супружника.
Ты меня вразумлял…
пойдем, Гришенька…
тут плесенью тянет,
пойдем наверх!.. —
Но как град,
пулемет,
тарабанит в дверь
Гришкина жена, — вопит:
— Где мой муж?
где Гриша?
живой-ли ты? —
Дунька дверь приоткрыла,
в щель косноязычит:
Не бойся, голубушка,
не пришитый,
здесь он, твой Гришенька!
А мой дурень запакован в ящик
киснет! —
— Что ты несешь!
Гришка, где ты?
В каком ящике? —
— Отстань, не вяжись!
Зздесь я, здесь!
На бочке сижу! —
Даша расшатнулась:
— Ох, окаянная,
порешила его!
Ой, ратуйте! —
Дробью по ступенькам
вдарила во двор.
Дунька к бочке прижалась,
рот рыбьим
душным хватком:
— Кто довел, Гришенька?
Успокой меня,
Только скажи — не ты?
Я лягавых не боюсь,
только бы не через тебя,
Гришенька!
Ноги не держат меня окаянную,
всю то жизнь трясухою,
над каждым маячила
мачихой,
скрытцею в пальцы
плакала… —
Дунька осела
вся пустырьем…
…Круги по болоту…
Замутилась кругом
народищем
улица вздулась…
Свистки, словно соловьи
предсмертные,
по всему переулку
раздробляются…
В подвале Дуньку застали
приутомленную
в Гришкиных белых руках
Открыли ящик:
— Эх, да эх! —
и еще в рогоже!..
Народ котлом кипит!
А Дунька бледна, как лысь,
сухим языком
суконкой поворачивает
— Какой? Ванька?
Четвертый, седьмой?
Ух, спутала!.. —
Вспенился рот,
Рубиха
скоробленной рыбой
на ящике рвется
— Дрз-з… —
Всем просверлил уши
близкий свист — Зы-ы-ы! —
В подвале работа:
третий труп из земли
выкорчевывают, —
глаза глиной засыпаны
черною… — У-о-о-о-х!
Из толпы баба вывалилась
Голошенная:
— Мой! Убей бог, мой! —
На земь брякнулась.
— Муженек мой, горемычненький!
Запихнула тебя
ведьма колотушная
Вот и глазеньки тебе
не закрыла!.. —
Жарким привскоком:
— Ох сдохни,
стервячка…
Свист в дверях — врзи-и-и!
— Именем закона
вы арестованы!
Ай!.. вой: — мой-то
— и мой! и мой!
Ой!.. — Дуньку ведут
Туп туп бут —
В Бутырки… затопали…
Книги А. Крученых