Лазарь Лазарев - Записки пожилого человека
В зрительном зале звучала не траурная музыка, а песни Булата. Я слушал их, а в памяти моей прокручивался фильм, начавшийся много лет назад, в 1959 году…
Сменивший Кочетова на посту главного редактора «Литературной газеты» Сергей Сергеевич Смирнов предложил газете новый курс в литературе и формировал для этого соответствующий отдел. Это была молодая команда — потом они все стали маститыми: Бенедикт Сарнов, Инна Борисова, Валентин Берестов, Станислав Рассадин.
Рассадин, незадолго до этого окончивший филологический факультет Московского университета, работал в издательстве «Молодая гвардия». Когда вели с ним переговоры, в разговоре всплыло, что нам нужен сотрудник, который бы занимался поэзией, отбором и публикацией стихов. Работавший на этом месте Берестов напора жаждавших печататься в «Литературке» пробивных стихотворцев не выдержал и попросил освободить его. Из газеты его не отпустили, а на его место стали искать человека, который смог бы справиться со стихийным бедствием. Услышав об этом, Рассадин сказал, что один из его сослуживцев в издательстве, работающий в редакции братских литератур, молодой поэт, кажется ему подходящей кандидатурой на это место. Молодого поэта пригласили придти познакомиться.
Хорошо помню первое впечатление: какое-то удивительное изящество в жестах, в манере держаться у этого худого, я бы даже сказал тщедушного парня. Он производил приятное впечатление: сдержанный, немногословный — любителей витийствовать, отчаянных спорщиков у нас уже было хоть отбавляй, — с грустными глазами и неожиданной быстрой улыбкой. Выяснилось, что мы одногодки (я на несколько месяцев старше), он тоже фронтовик, хотя ни малейших следов армейской бывалости не обнаруживал. Выяснилось то, что потом стало строкой: «А мы с тобой, брат, из пехоты» в одной из самых проникновенных его песен и что, мне кажется способствовало сразу же возникшему взаимопониманию и дружескому расположению, сохранившимся долгие годы. Спросили, чьи стихи он любит, вкусы его вполне нас устраивали. Где учился? «Окончил Тбилисский университет, до издательства преподавал литературу в сельской школе под Калугой. А вообще с Арбата, грузин московского разлива», — пошутил он. Это был Булат Окуджава.
На первых порах в газете Булат оказался в довольно сложном положении. Он попал как бы в двойное подчинение, у него был второй, то ли основной, то ли дополнительный шеф, внештатный член редколлегии Владимир Солоухин, который с кочетовских времен курировал поэзию, определяя, какие стихи печатать, а какие нет. Быстро выяснилось, что вкусы у них разные, оценки расходятся, дело дошло до конфликта. Вопрос был поставлен на редколлегии, и с «двоевластием» было покончено: Окуджава подчинялся только нам, стихи входили в число материалов, которые заявлял и отстаивал на планерках наш отдел…
Через некоторое время, когда мы стали уже командой, сблизились, сдружились, у меня по какому-то поводу, а может быть, и без повода — просто охота была собраться вместе и за стенами редакции, были запланированы посиделки, а точнее, то, что в XIX веке называлось прекрасным словом «пирушка». Подошел ко мне Рассадин: «Слушай, Булат не только пишет стихи, но сочиняет прекрасные песни. И очень хорошо поет. Попроси его взять с собой гитару. Не пожалеешь». Булата особенно упрашивать не пришлось — это было время, когда он пел не только для слушателей, но и для себя. Потом, когда он уже регулярно выступал с эстрады, стал великолепным профессионалом, что-то у него получалось лучше, отточеннее, но не было, мне кажется, того упоения песней, как тогда, когда мы были первыми его слушателями, когда он пел и для себя.
Песни Булата (к тому времени уже было написано три десятка песен, большую часть которых теперь знают все), особенно песни о нашей военной судьбе, — все, что он пел в тот затянувшийся почти до рассвета вечер (ему даже пришлось остаться у нас ночевать), — потрясли меня. Нет, «потрясли» — стертое, в данном случае слабое слово. Это было одним из самых сильных, переворачивающих душу переживаний, которые были подарены мне современным искусством за все, немалые уже, прожитые годы.
Подлинный масштаб современного явления искусства выясняется обычно не сразу, но у меня и тогда, в тот вечер, когда я впервые услышал песни Окуджавы, не было ни малейших сомнений, что это настоящее событие, что песням его суждена долгая, славная жизнь. У меня давняя, с юных лет идиосинкразия к патетике, к громким словам. Чем больше они напрашиваются, тем сильнее меня тянет к иронии. Но тут я с некоторым пафосом, чуждым и Булату, предрек ему: «Через год тебя будет знать вся страна». И не обманулся. Тому есть множество свидетельств. Вот одно из них — после смерти Булата Виктор Астафьев писал: «Однажды прислал мне большую, хорошо изданную книгу со своими песнями и нотами к ним. Я был не только удивлен, но и потрясен тем, что половина песен из этой книжки уже считается народными. Его проводили и оплакали многие друзья, товарищи, почитатели таланта. Но более всех, искреннее всех горевала о нем провинциальная интеллигенция — учителя, врачи сельские, газетчики, жители и служители городских окраин, которые чтут и помнят не только родство, но и певца, посланного Богом для утешения и просветления вечно тоскующей о чем-то русской души».
После того первого вечера у меня почти всегда, когда мы у кого-то собирались, Булат пел, и каждый раз это было для меня необыкновенным праздником. Я готов был его слушать бесконечно.
Потом Окуджава стал выступать публично. Первый раз у нас в «Литературке», на одном из ставших постоянными то ли «вторнике», то ли «четверге» — не помню уже, в какой день недели устраивались эти культурные мероприятия для «своих» и избранных «посторонних». В тот вечер в наш небольшой конференц-зал на шестом этаже мы правдами и неправдами провели максимальное количество друзей и знакомых. Нам так хотелось поделиться с ними песнями Булата, одарить этим богатством, этим счастьем всех, кого только возможно. Все мы пытались тогда петь его песни — даже Наум Коржавин, которому на ухо наступил очень крупный медведь. Окуджаву стали все чаще и чаще приглашать в разные компании, клубы, дома. Песни его пошли нарасхват.
Правда, не всем сразу открылось, что перед ними высокое искусство, были люди, которым сам жанр казался сомнительным — для «телеграфистов» и «горничных». На следующий день после вечера в «Литературке», на котором выступал Окуджава, тогдашний заместитель главного редактора Валерий Алексеевич Косолапов спросил у меня: «Вы в самом деле считаете песни Булата Шалвовича настоящим искусством?» Нет, он не хотел изобличать Булата или меня в дурном вкусе, вопрос был задан вполне серьезно, — он был в некоторой растерянности: песни ему понравились, но смущало, что его впечатления расходились с его представлениями о серьезном искусстве.
А в Доме кино на вечере во время выступления Окуджавы произошел скандал. Снобистская публика, у которой атрофировалось непосредственное восприятие искусства, которая с пренебрежением относилась ко всему, что не стало модой, слушала Булата плохо, отпускала какие-то хамские реплики, и Булат, никогда, ни при каких обстоятельствах не поступавшийся своим достоинством, не закончив песни, повернулся и ушел со сцены. И потом много лет не ступал на порог этого дома. Мы тоже сочли себя оскорбленными и даже разрабатывали планы мести.
Все эти бурные события в жизни Булата — шутка сказать, вот так, на наших глазах к нему пришла известность, он становился кумиром взрывообразно расширяющегося круга публики, — не привели к тому, что он стал манкировать своими обязанностями в газете. Он был человеком ответственным. Мы, его коллеги, старались, чтобы режим у него был посвободнее, чтобы он мог выступать почаще. А в остальном он не отдалился от команды, вместе с нами вел с начальством бои местного значения на планерках и летучках, отстаивая те стихи, которые ему представлялись заслуживающими публикации в газете. У него вышел сборник «Острова» в «Советском писателе» — до этого, до прихода в газету, первая его книжка «Лирика» была издана в Калуге, — он подарил мне «Острова» с такой надписью: «Лазарь, это в память минувших битв и в честь грядущих новых. С любовью». И подписался — Ванька Морозов. Это герой одной из первых его песен.
Когда-то Анна Ахматова написала: «Когда человек умирает, изменяются его портреты».
После кончины Булата Окуджавы меняются и его «портреты». И речь идет не только о нынешнем — позднем — государственном признании: учреждена премия его имени, в Переделкине создан и пользуется популярностью его музей, на старом Арбате на пересечении с Плотниковым переулком сооружен его памятник (хороший памятник, но как странно видеть Булата бронзовым изваянием!). Вряд ли он мог все это себе представить или мечтать об этом: долгие годы власти его не больно жаловали. Кровавое колесо советской истории проехало и по его судьбе: он был еще мальчишкой, когда расстреляли его отца и дядю, мать отправили в лагерь. Помню такой эпизод нашей «литгазетовской» поры. Мы в командировке в Тбилиси, нас пригласил в гости известный грузинский поэт Симон Чиковани. Застолье, хозяин провозглашает тост в честь Булата, говорит о трагической судьбе его родителей, которых он знал. У Булата, всегда сдержанного, никогда не терявшего самообладания, глаза полны слез. И еще одна история, которую он мне рассказал через много лет. В Париже, где он выступал на вечере поэзии, его пригласили в ресторан, которым владели грузины. И там представили ему старика, ухоженного, хорошо выглядевшего, который рассказал, что в Кутаиси в гимназии учился вместе с отцом Булата, они сидели за одной партой, дружили. Булат обрадовался этой встрече. Но потом старик сказал, что отец Булата выгнал его из Грузии. Булату было неприятно слышать, что его отец кого-то обидел, и старик это увидел, понял. «Не огорчайтесь, — сказал он, — подумайте, как сложилась его судьба, а как моя. Выгнав меня из Грузии, он сохранил мне жизнь».