Август Стриндберг - Полное собрание сочинений. Том 1. Повести. Театр. Драмы
Мимоходом, я заглядываю в каждую из поперечных улиц; вдали, открывается вид либо на южную часть города, либо на дворец, либо на часть старого города, расположенную между мостами. При этом я испытываю тяготу различных воспоминаний. Там, внизу, в глубине этой изгибистой трубы, называемой *** улицей, находится дом, в который я много лет тому назад входил и выходил, пока судьба моя сплетала свою сеть. Как раз напротив, стоит другой дом, куда я ходил 20 лет спустя, при таких же обстоятельствах, однако изменившихся и теперь вдвойне мучительных. А вон там, на следующей улице, пережил я время, которое в жизни других людей обыкновенно считается прекраснейшим. Таковым оно было и для меня, но вместе с тем и самым безобразным. Политура годов не может усилить красивое, а безобразное покрывает собою то немногое, что было прекрасно. Картины от времени портятся, краски меняются и не к своей выгоде. Особенно белое имеет склонность стать грязно-желтым. «Читатели»[2]) говорят, что так оно и должно быть, для того, чтобы мы при великой разлуке, ни о чём не жалели, а уходили довольные тем, что можно оставить всё позади.
Я иду всё дальше по бульвару, мимо больших новых домов; затем, дома эти постепенно исчезают, возвышаются небольшие холмики и тянется поле, засеянное табаком. Ряд строений частной скотобойни пересекается поворотом переулка.
Там стоит табачная лавка, которую я помню с 1859 года, когда я играл в ней. В избушке, более не существующей, жила поденщица, служившая прежде няней у моих родителей… И из окна этой лавки упал её восьмилетний сын и сильно расшибся. Мы обыкновенно ходили туда, чтобы нанимать ее для большой чистки перед Пасхой и Рождеством… Я, впрочем, охотно проходил этими задними улицами, отправляясь в школу, чтобы избегать Дротнингатан[3]). Здесь показываются деревья и душистый горошек, пасутся коровы и кудахтают куры, здесь в то время была деревня!.. И вот я погрузился в прошлое, в страшное свое детство, когда неизвестная жизнь еще находилась впереди и пугала, и всё угнетало, давило… Мне стоит лишь повернуться на своих каблуках, чтобы оставить снова всё это позади себя, и я поворачиваюсь, но мне еще приходиться видеть вдали верхушки лип вдоль длинной улицы моего детства и воздушные контуры сосен вдали у кладбища.
Я повернулся к этому спиною и теперь, смотря вниз по бульвару на синеющие при утреннем солнце и лежащие вдали у морского берега горы. В одну секунду я забываю всё относящееся к моему детству, которое столь связано с другими лицами, хотя оно, в сущности, не мое детство, ибо моя собственная жизнь, наоборот, начинается там, вдали, у моря.
Тот угол, в стороне, вблизи табачной лавки, для меня ужасен; но порою он удивительно притягателен для меня, как всё мучительное. Подобно тому, как вы смотрите на крепко связанное дикое животное, которое не может броситься на вас. И минутное удовольствие отвернуться ото всего этого столь сильно, что я его себе иногда позволяю. В эту секунду 33 года остаются позади меня и я рад этому. Впрочем, у меня всегда было страстное желание, как у ребенка, «постареть». И теперь мне кажется, что у меня тогда было предчувствие того, что мне предстояло, и в настоящее время мне представляется, что это было неизбежно и предопределено. Моя жизнь не могла сложиться иначе. Когда Минерва и Венера встретили меня на распутье юности, то не было выбора, и я пошел за обеими рука в руку; так поступали все мы, так, быть может, мы и должны были поступать.
Идя теперь против солнца, светящего мне прямо в лицо, я скоро подхожу к еловому лесу, влево от бульвара. Там, помнится мне, я ходил лет двадцать тому назад и смотрел на город, лежащий передо мною. Тогда я был отверженным, потому что поругал таинства, подобно Алкивиаду, и разбивал изображения богов. Мне помнится, каким одиноким я себя чувствовал, ибо у меня не было ни одного друга; весь город лежал там, внизу, как целая армия против меня одного, и я видел лагерные огни, слышал набат и знал, что меня возьмут измором. Теперь я знаю, что я был прав, но мое наслаждение злорадством по поводу причиненного мною пожара — было ошибкою. О, если бы у меня была хотя бы капля сострадания к чувствам тех, кого я ранил! То было бы слишком много требовать от молодого человека, никогда не испытавшего чужого участия к себе.
Теперь я вспоминаю свои тогдашние прогулки в лесу, как нечто великое и торжественное; и то, что я тогда не погиб, я не хочу приписывать своей собственной силе, так как я не верю в нее.
* * *Три недели, как я не говорил ни с кем и, вследствие этого, мой голос как бы иссяк, сделался беззвучным, неслышным; поэтому, когда я обратился к девушке, она не поняла, что я говорил, и я принужден был повторить сказанное несколько раз. Это встревожило меня, я почувствовал одиночество, как изгнание; мне пришло в голову, что люди не желают общения со мною, потому что я пренебрегаю ими. Вечером я вышел из дому. Сел в конку единственно для того, чтобы чувствовать, что я нахожусь в том же помещении, как и другие. Я старался прочесть в их взорах, ненавидят ли они меня, но прочел лишь равнодушие. Я слушал их разговор, как будто я был приглашен и имел право принять участие в беседе, по крайней мере, в качестве слушателя. Когда сделалось тесно, мне было приятно ощущать локтями прикосновение человеческого существа.
Я никогда не питал ненависти к людям, а скорее как раз обратное, но я боялся их с самого своего рождения. Моя общительность была столь велика, что я мог знаться с кем бы то ни было, и раньте я считал одиночество за наказание, — чем оно и бывает. Я спрашивал друзей, сиживавших в тюрьме, в чём именно заключается наказание, и они отвечали: в одиночестве. В данном случае я, конечно, искал одиночества, но с молчаливою оговоркою, что мне дозволено будет самому посетить своих друзей, когда у меня явится к тому желание. Почему же я этого не делаю? Я не могу. Я чувствую себя, как нищий, когда поднимаюсь по лестнице и берусь за звонок. Мне приятно возвращение домой, в особенности, когда я снова, в своем представлении, воскрешаю то, что, мне кажется, я услышал, как только вошел в комнату. Так как мои мысли не согласуются ни с чьими, другими, то меня уязвляет почти всё то, что говорят другие. И самое невинное слово я часто принимаю за издевательство.
Я думаю, что одиночество мне суждено судьбою и что это к лучшему. Я хочу верить этому, иначе невозможно было бы с ним примириться. Но в одиночестве голова бывает иногда переполнена и грозит лопнуть. Этого надо остерегаться. Поэтому я стараюсь соблюдать равновесие между входящим и исходящим. Всякий день мне необходим исход путем писания и восприятие нового путем чтения. Пишу я целые сутки — к вечеру образуется отчаянная пустота; у меня получается впечатление, что мне нечего больше сказать, что я иссяк. Читаю я весь день — я переполнен настолько, что готов взорваться.
Затем, я должен соразмерять время для сна и бодрствования. Слишком много сна утомляет, как своего рода истязание; слишком мало сна — раздражает до истерии.
День еще туда-сюда, но вечера тяжки; ибо чувствовать, что умственные способности гаснут, столь же мучительно, как чувствовать свое душевное и телесное разложение.
Когда я утром, после трезвого вечера и хорошего сна, встаю с кровати, жизнь — положительное удовольствие. Это как бы воскресение из мертвых. Все способности души обновлены, а подкрепленные сном силы кажутся умноженными. Мне тогда представляется, что я в состоянии изменить мировой порядок, управлять судьбами народов, объявлять войну и свергать династии. Читая газету и видя в иностранных телеграммах, что изменилось в текущей мировой истории, я чувствую себя как раз в центре разыгрывающихся в данную минуту мировых событий. Я «современник» и чувствую это, как будто я в незначительной доле участвовал в образовании настоящего путем сотрудничества в прошедшем. Поэтому я читаю о своей стране и напоследок о своем городе.
Со вчерашнего дня мировая история подвинулась вперед. Законы изменились, новые торговые пути открылись, порядки престолонаследия были нарушены, государственные устройства обновлены. Одни люди умерли, другие родились, третьи сочетались браком.
Со вчерашнего дня мир изменился, с новым солнцем и с новым днем наступило новое, и я чувствую самого себя обновленным.
Я сгораю желанием сесть за работу, но мне надо раньше выйти. Когда я прихожу вниз, к выходной двери, я тотчас же знаю, по какой дороге мне идти. Не только солнце, облака и температура подсказывают мне это, но в моем чувстве заключается барометр и термометр, показывающие, в каких я отношениях к миру.
У меня три пути на выбор: улыбающаяся дорога Юргордена, многолюдный Страндвеген с городскими улицами или же уединенная via dolorosa, только что мною описанная. Я тотчас же замечаю, куда меня тянет. Когда внутри меня гармония, воздух мне кажется легким, и я ищу людей.