Лидия Яновская - Творческий путь Михаила Булгакова
Вещи для Турбиных — не материальная ценность. Это внешние приметы их старой жизни, столько лет казавшейся устойчивой, осмысленной и важной. Потому вперемежку: ковры и книги, портреты и портьеры, и Наташа Ростова рядом с золочеными чашками.
Люди льнут к вещам. Люди стремятся убедить себя в том, что здесь, в мире привычных предметов обихода интеллигентной семьи, их тыл, надежный, прочный. Спокойные вещи — символ устойчивости бытия. Накрытый к ужину стол — очень скромный стол: чай, хлеб, несколько ломтиков колбасы, масло. Но как важно для Турбиных, что скатерть бела и крахмальна, в традиционной прозрачной масленке — масло, колбаса на тарелочке с синими узорами, а в сухарнице, рядом с продолговатым хлебом, традиционная зубчатая хлебная пила из белого металла «фраже».
Здесь роскошь — розы в матовой, колонной, вазе, приношение поручика Шервинского, мрачные и знойные розы, «утверждающие красоту и прочность жизни». Здесь бессмертие — в нотах, брошенных на рояль…
И все-таки уйти с головой в этот хрупкий и такой прочный мир любимых вещей, книг и музыки Турбины не могут. Ведь вот, кажется, что стоит — переждать, пересидеть? Уйти в себя, как это делает домовладелец Василий Лисович, прозванный Василисой, «инженер и трус, буржуй и несимпатичный». Или даже бежать — как бежит от опасности ночью, в немецком поезде так хорошо приспосабливавшийся, так хорошо угадывавший и на этот раз не угадавший Тальберг, генерального штаба капитан… Запереть двери, повернуться спиной к окнам, уже задернутым кремовыми шторами, и не видеть, не слышать того, что происходит в Городе. В квартире еще тепло и уютно, «в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира… А он, этот внешний мир… согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен», — как высокопарно говорит безобидный чудак Лариосик.
«Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? — спрашивает Мышлаевский, внимательно всматриваясь в Лариосика. — Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в Городе, пожалуй, вы его не найдете…»
Реализм Булгакова жесток. В слишком пристальном внимании его к вещам — горечь. Он жесток к своей героине, красивой рыжей Елене, и даже внешность ее то и дело выставляет под предательский, яркий свет: «В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли»… «Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела. Глаза красные. Свесив руки, печально она слушала Тальберга»… Писатель не поэтизирует ее духовный мир. Страстная верность, необыкновенная любовь? Нет, только стремление прильнуть к чему-нибудь надежному, чтобы были покой, уют, дом… Она понимает, что не любит Тальберга, не уважает его, но «сама ужаснувшись тому, что сказала, ужаснулась своему одиночеству и захотела, чтобы он тут был сию минуту. Без уважения, без этого главного, но чтобы был в эту трудную минуту здесь».
Без снисхождения рисует Булгаков и других близких ему, пожалуй, любимых героев.
Белогвардейская ночная попойка в беспощадно ярко освещенном доме. Допившийся до потери сознания Мышлаевский. Турбин с его злобной речью: «Мы бы Троцкого прихлопнули в Москве, как муху… Вот что нужно было сказать немцам: вам нужен сахар, хлеб? — Берите, лопайте, кормите солдат. Подавитесь, но только помогите… Мы вам поможем удержать порядок на Украине, чтобы наши богоносцы не заболели московской болезнью…» Лгущий до собственного изумления Шервинский. Нелепое «Боже, царя храни», будоражащее среди ночи дом.
Но за всем этим писатель видит отчаяние и тревогу, то главное, что объединяет их всех — и рефлектирующего Турбина, и деятельного Мышлаевского, и Карася, и себялюбца Шервинского, — чувство долга и чести, трагически запутавшееся чувство долга и ответственность за Россию.
Нет, не любовь к книгам главное для Булгакова в его героях: книгами набит и уютный кабинетик Василисы. Не интеллигентность, понимаемая как образованность (два значка — университетский и военной академии — ровно сияют на груди ненавидимого Булгаковым Тальберга). Даже — да простится мне это противоречащее традиции утверждение — не душевная тонкость и благородство, которые с легкой руки МХАТа будет в течение десятилетий подчеркивать критика в Турбиных. Булгакову его герои дороги, потому что честны — и в заблуждениях своих, и в прозрении. Потому, что — люди долга, как бы превратно ни был понят ими их долг. Потому, что готовы быть с Россией в бедах ее и испытаниях. Вот это и отличает их от Тальберга — генерального штаба карьериста, от Василисы, ушедшего в свое жилище, как улитка в раковину.
Свой дом, осмысленный, теплый, добрый, Турбины готовы защищать. Дом в самом широком плане — Город, Россию… Но от кого? С кем вместе?
Тему Булгаков берет бесстрашно и остро, не сглаживая ничего. Его герои яростно декларируют монархизм.
«Я, — вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, — к сожалению, не социалист, а… монархист». И чувствует какое-то удовлетворенное движение Карася за своею спиной, справа, и удовлетворенный блеск вспыхивает в глазах очень сдержанного полковника Малышева. «На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная!» — кричит на ночной попойке Мышлаевский. И даже Елена пьет за уже не существующего императора. «Пусть! Пусть! Пусть даже убит, — надломленно и хрипло крикнула она. — Все равно. Я пью. Я пью».
Важно отметить, что монархизм героев не автобиографичен. К семье Булгаковых все это никакого отношения не имеет. Огромным ростом монархических настроений характеризуется эпоха гетмана в Киеве. Монархические настроения — монархические организации — охватывали дворян-помещиков, чиновников, буржуа, особенно сильно — офицерство. Это зафиксировано в документах. «Белая гвардия» не исповедь, «Белая гвардия» — роман, и монархизм героев историчен.
Любопытно, что во взглядах своих герои «Белой гвардии» не совпадают и с весьма похожими на них персонажами из неосуществившегося романа «Алый мах».
Там, если помнит читатель, в маленьком доме на горах звучал «Интернационал». Правда, мобилизованный петлюровцами доктор Бакалейников называл себя неожиданно монархистом.
Теперь монархизм героев не фраза. Он решителен и весом. За свои убеждения эти люди готовы идти в бой, сражаться насмерть. Мировоззрение героев Булгаков отводит вправо (в дальнейшем, в пьесе «Дни Турбиных», еще более — в «Беге», эту тенденцию — все правее, все контрреволюционнее исходные позиции центральных персонажей — продолжит). Он как бы туже натягивает тетиву. Увеличивает размах маятника. И тем разительнее пробуждение героев — едва начавшееся в романе, еще неполное их пробуждение. Тем бесспорнее страстно публицистический тезис романа, на этот раз не сформулированный, но отчетливо подразумевающийся: «Я — монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики».
Причем «моментом», в который «тут требуются большевики», теперь становятся не бесчинства петлюровского полковника Мащенко на мосту у Слободки, а, пожалуй, вся гражданская война — в Киеве, на Украине, в России…
Поворот в мировоззрении героев подготавливается исподволь. Подготавливается не логически — образно. Предчувствие поражения белой идеи возникает с первых страниц романа — как музыкальная тема.
Роман открывается грозной увертюрой. Торжественным ритмом зачина («Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918…»). Грозной цитатой из «Апокалипсиса» («Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь»). Пророческим страхом Турбиных перед будущим («Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе…»). Это вступление к роману: тема угрозы, тема испытания…
Потом, вплетаясь в музыку дома, тихо вступает мелодия обреченности. И самый монархизм Турбиных, кажется, продиктован не столько убежденностью, сколько отчаянием. Мелодия обреченности становится явственней, слышней, когда действие переносится в стены гимназии. Это тоже «дом», продолжение образа «дома», описанный едва ли не с такой же нежностью, как дом родительский.
Еще теснее сближаются, уже не противопоставляясь, а как бы скрещиваясь, булгаковские образы: «война» и «дом». Строки Лермонтова, начертанные на саардамских изразцах в доме Турбиных: «Недаром помнит вся Россия про день Бородина!» — теперь гремят солдатской песней. С огромного портрета Александра I, «победителя Наполеона», в вестибюле гимназии сорвана кисея: «Ослепительный Александр несся на небо, и оборванная кисея, скрывавшая его целый год, лежала валом у копыт его коня». И актовый зал гимназии воспринимается Турбиным, — а должно быть, и Мышлаевским, и Студзинским, и уж безусловно студентами и юнкерами — как их Бородинское поле… Мальчики, из которых половина не умеет держать винтовку в руках, чувствуют себя героями, «осаживая лестницу грузным шагом александровской пехоты». Полковник Малышев произносит бодрую речь: «Будем мы бить Петлюру, сукина сына, и, будьте покойны, побьем. …многие из вас воспитанники этой знаменитой гимназии. Старые ее стены смотрят на вас».