Павел Басинский - Классики и современники
Не потому ли, что именно в Андриане Селиванове увидел Бородин образ той неразгаданной ни одним из «звездачей» и ни одним из белогвардейцев народной правды, которая позволила народу сохранить свою душу и лицо, не растранжирить их ни на одну из «идей» и не дать их погубить сторонним от народной правды людям? Вот и уголовникам не удается убить Селиванова:
«Но разве ж это смерть?!
— Во жизнь собачья! — сказал он громко. — Помереть и то по своей воле не дадено…
Он озадаченно покачал головой. Зажал рукой рану и поспешно заковылял к вокзалу».
Впрочем, и уголовников не обошел Бородин своим художественным вниманием. И здесь он остался писателем не то чтобы бесстрастным или беспристрастным, но щедрым на человеческое понимание другого мира. Что интересного он находит в Людмиле, дочери крупной спекулянтки, предавшей собственную мать и сбежавшей с любовником в Турцию? Но и в Людмиле есть какая-то загадка, связанная с ее беспредельной любовью к морю. Автор-герой не знает моря. Он хорошо знает реки, которые текут в строго заданном направлении. Столкнувшись со стихийной, «морской» природой Людмилы, автор как истинный художник застывает в изумлении перед непознанным и чуть ли не растворяется в нем.
Откуда это в Бородине? Где источник этого загадочного сердечного любопытства?
Некоторый ответ подсказывает его новелла «Встреча». В немецком плену в первый же месяц войны сталкиваются два человека. Один — бывший учитель музыки, отсидевший в советском концлагере. Второй — кадровый офицер, капитан, в котором учитель узнает лагерного начальника, нанесшего ему в свое время чудовищное, несмываемое оскорбление. Случайно оба оказались в побеге. Ненависть к обидчику столь велика, что учитель избивает капитана и уходит один. Но пути их, преследуемых фашистами, постоянно пересекаются. Наконец их ловят и ведут на расстрел.
«Поддерживая Самарина, Козлов повернулся к нему лицом и с больной улыбкой сказал:
— Прощаться будем. Может, перед смертью скажешь, за что морду бил?
Самарин взглянул ему в лицо, хотел ответить словами, которые придумал заранее. Эти слова должны были быть словами прощения. Он почти вплотную приблизился к Козлову и вдруг увидел, что у того нет фиксы. Он чудовищно ошибся.
Боже мой! — вскрикнул Самарин».
Он просто обознался. У лагерного капитана был металлический зуб («фикса»), а у этого нет. Но дело не в «фиксе», конечно. Дело в том, что в ненависти своей он не распознал хорошего человека. Все силы душевного узнавания поглотили обида и ненависть.
Вот чего больше всего на свете страшится Бородин. Не распознать человека. Не постичь его сокровенной внутренней правды, которая всегда «третья», потому что ее не выбирают из двух, потому что ее вообще не выбирают, как не выбирал Андриан Селиванов своей судьбы, странным образом ставшей судьбой «при Рябинине», при его доме, его жене и дочери.
Своя «третья правда» есть у Климентьева. Она малоубедительна в глобальном смысле, но понятна в смысле личном, человеческом. Это правда простого деревенского пацана, однажды увидавшего мальчишку на коне и в военной форме (через деревню проходил отряд колчаковцев). «Случилось так, что остановился он напротив Пашки и, опустив поводья, смотрел на него с высоты седла печальным взглядом. Пашка бросил на землю ворох травы, что тащил для теленка, и исподлобья, снизу вверх уставился на чистенького солдатика-мальчугана, на его погоны, лампасы, на револьвер и на руку, беленькую и тоненькую… Но особенно поразили Пашку его глаза. Были они детскими и недетскими одновременно. И пряталось в них что-то такое, отчего Пашка почувствовал обиду и даже стыд, хотя ничего обидного во взгляде мальчишки не было. Но стояла за ним другая жизнь, непонятная и недоступная, и вся она, эта другая жизнь, словно подсматривала и обижала его этим подсматриванием. В грязной рубахе, в грязных штанах, босой, стоял он, опустив руки, нахмурившись и не отводя взгляда. Взгляд отвел тот… Возможно, именно с того дня, не сразу, разумеется, — постепенно стал отдаляться он от деревенской жизни и к девятнадцати годам сознательно возненавидел деревню, весь быт ее лапотный…»
Кто бы мог подумать, что встреча с белогвардейским мальчиком стала первым шагом для перехода Пашки Климентьева в стан «звездачей», предательства родной деревни и народной жизни в целом?
А у главной героини «Женщины в море», Люды, это правда молодости и красоты. Она права, какая есть, и автору нечего против этого возразить.
Но есть и «четвертая правда», правда художника. Правда доверия к Божьему миру, который создан не нами и не нами может быть до конца постигнут. Это правда переживания «чуда и печали». Чудо — это мир, это люди, какие есть. Печаль же от несоответствия разума человеческого этому неслыханному чуду. И здесь источник горького романтизма Леонида Бородина.
2002
… И СОВРЕМЕННИКИ
Борис Акунин: Неистовый Фандорин
Штиль в стакане воды
Как-то весьма начитанная и живо интересующаяся литературными новинками моя знакомая со смущением и даже с некоторым страхом призналась мне, что ей нравится проза Акунина. Больше того, она с нетерпением ждет выхода каждой его новой книжки. Что же вас смущает? — спросил я. Ну как же, воскликнула она, ведь это несерьезный писатель!
История до смешного, а для некоторых серьезных писателей до обидного, проста. Известный филолог, переводчик, прекрасный редактор по имени Григорий Чхартишвили однажды понял, что может писать не только не хуже, но и гораздо лучше подавляющего большинства авторов так называемых «массовых» романов. Весь фокус Акунина-Чхартишвили заключался в том, что он соединил две вещи, которые «массовикам» казались не соединяемыми. Он предложил серьезный литературный труд, ориентированный на массовый успех. Там, где стаи полуграмотных литературных волков беззастенчиво резали блеющее читательское стадо, появился цивильно одетый человек с ножницами и стал аккуратно этих овец стричь. Впрочем, этот образ в отношении Акунина не совсем справедлив. Акунин, несомненно, любит своего читателя и, что самое главное, знает его.
Вот почему вокруг него тотчас собралась благодарная читательская аудитория, которая непрерывно пополняется. Я сам ради эксперимента подкидывал акунинские книжки некоторым знакомым из нелитературной, но все же интересующейся литературой среды, никак не рекомендуя их, но только советуя на пробу почитать. И я ручаюсь, что, по крайней мере, часть из них стали акунинскими intress, соучастниками этого писательско-читательского проекта — отнюдь не по принуждению и вовсе не зомбированные какой-то там рекламой и какими-то черными обложками. Феномен приятия Акунина сродни случайному вагонному знакомству: бывают интересные собеседники, с которыми и говорить легко, и дорога не в тягость, а бывают либо надутые индюки, либо бесцеремонные нахалы.
Яков Полонский сравнивал русского писателя с волной («а океан — Россия») и утверждал, что если океан волнуется, то и писатель «не может быть не возмущен». Акунина эта формула как будто нисколько не касается. Какой океан, какая волна? — словно недоуменно спрашивает он. Полный штиль! И даже не на море, но в стакане воды, услужливо протянутом жаждущему развлекательной, но все же достаточно интеллигентной прозы читателю. Просто как мычание.
Но во всякой простоте есть своя сложность. Когда из уст профессиональных критиков я слышу полупочтительные, полупрезрительные отзывы об Акунине, которые сводятся к казуистической формуле «как массовый писатель хороший писатель, как серьезный писатель совсем не писатель», мне становится неловко за коллег. Борис Акунин никоим образом не вписывается в очень старую (в России с ХVII–XVIII века) традицию литературного ширпотреба. Дело в том, что так называемое чтиво (куртуазный, детективный, приключенческий романы и пр.) по определению должно избегать индивидуальной авторской морали, а тем более — идеологии, и в то же время покоиться на незыблемой общественной морали и идеологии. Если выбросить из «Преступления и наказания» полифоническую идеологию Достоевского, получится весьма приличный бульварный роман о том, как студент из корысти убил старуху с ее племянницей, потом испугался, раскаялся, сдался полиции, женился на проститутке и пошел честно отбывать каторгу.
Это равно относится и к Федору Эмину, и к Булгарину, и к Чарской, и к авторам милицейского романа 50-60-х годов ХХ века. Везде если не откровенная государственная идеология, то, во всяком случае, жесткая моральная подкладка. А как без этого? За литературой цензор следил. Но главное — развлекательное чтение не должно задевать сознание какой-либо индивидуальной моралью или идеологией, внимание должно быть исключительно посвящено сюжету, внешней интриге. Вот почему насквозь идеологический советский детектив сейчас читается и смотрится на экране так же, как читался и смотрелся почти полвека назад. Какое нам дело до того, что следователь Знаменский коммунист? Просто он насквозь положительный государственный человек, от проницательного взора которого уходит в пятки черная преступная душа.