Александр Минкин - Нежная душа
Я не знал, что подвергнусь суженью После смерти…
А потом, по прошествии года – Как венец моего исправленья – Крепко сбитый литой монумент
При огромном скопленье народа Открывали под бодрое пенье – Под мое – с намагниченных лент.
Тишина надо мной раскололась – Из динамиков хлынули звуки, С крыш ударил направленный свет. Мой отчаяньем сорванный голос Современные средства науки Превратили в приятный фальцет.
Саван сдернули – как я обужен – Нате, смерьте! Неужели такой я вам нужен После смерти?!
Видите, только в сроке ошибся. Думал – через год, а мы семь лет раскачивались. Да еще спасибо, что раскачались. Но стал ли В.В. ближе? Стало ли теплее от торжеств?
Поднимает ли поэта пьедестал?
Телережиссеры находят песни Высоцкого скучными. Его, правда, пока не вращают вверх ногами, не делят на десяток Вовочек, не обвивают электронно-компьютерным серпантином, не окуривают дымом, не подсвечивают лазерным нимбом (или я что-то пропустил?). Но камера суетится. Наплывает, отплывает, и в этом что-то столь чуждое Высоцкому!.. А когда камера уставилась на В.В. сверху вниз, мы обомлели – чужое лицо! Всю жизнь мы глядели на него или прямо, или снизу вверх – из партера на сцену. Сверху – был не он. Пошлый наглый Ракурс хотел быть главным в передаче, главнее Высоцкого. И получилось…
Русские из берлина
Луна делается в Гамбурге.
Гоголь. Записки сумасшедшего
Спектакль Петера Штайна «Три сестры» имел невероятный успех. Отзывы советской прессы единодушны. Наследник Станиславского! Настоящий психологический театр!! Удивительное проникновение в «загадочную русскую душу»!!!
Эти восклицательные знаки – малая доля газетных восторгов. Добавим: справедливых, заслуженных восторгов. Действительно умная режиссура, волнующие мизансцены, блестящая игра (особенно актрис), великолепная декорация последнего акта, всякий раз срывающая аплодисменты, но…
Но вот относительно понимания русской души есть сомнение. Сомнение это порождается деталями и нюансами, казалось бы, мелкими.
Лишь один пример. Эпизод, где старик-курьер из городской управы приносит в господский дом бумаги на подпись. Зимним вечером входит он к барину, и тот недовольно ворчит: «Поздно пришел, уже девятый час». «Я пришел к вам, еще светло было, да не пускали всё. Барин, говорят, занят». Зима; если «еще светло было» – значит, пришел до четырех, а теперь девятый. Часа четыре ждал. Так написано в русской пьесе. А как поставлено на немецкой сцене?
Старик входит в заснеженном тулупе, в толстых рукавицах, голова замотана шарфом. Так, в рукавицах, он и подает барину папку.
Актеры произносят важные немецкие слова, а я думаю о пустяках. Думаю: почему старик не снимает рукавицы? Почему, войдя в комнату, он не обнажил голову? Почему не перекрестился на красный угол? И где он ждал, где провел эти часы? Судя по одежде, на улице. Но это абсолютно невозможно. Чеховские сестры – глубоко интеллигентные, страдающие и сострадающие русские души. Ни они, ни их прислуга никогда не позволили бы старику замерзать на улице. Он, конечно, все это время сидел на кухне, старая нянька поила его чаем, и он давно бы сварился в своем тулупе. Нет-нет, не русский дом, не русский старик, и недаром голова его покрыта не русским треухом, а замотана шарфом – то ли это француз под Москвой 1812-го, то ли немец в декабре 1941-го.
Все нации, конечно, равны. Но они разные. Немецкий посыльный, может, и не пьет чай на господской кухне, но и не мерзнет на улице: в Германии бумаги подписывают вовремя.
Не упрекаю немецкого режиссера – он искренне старался. Я лишь слегка недоумеваю по поводу восторгов критики насчет привозной «русской души». Нет-нет, не так просто поддается она воплощению на чужом языке…
Всегда ли мы понимаем то, что нам показывают?
Надо, надо спрашивать. Тогда, может быть, что-нибудь узнаешь. Если повезет. Старый Новый год мы встречали в Доме актера в компании Петера Штайна. Речь за столом шла о «Трех сестрах» в его постановке.
Не могу полностью разделить общий восторг. Женщины играли замечательно, чего никак нельзя сказать о мужчинах. Да и странно было видеть чеховских героев, пустившихся вприсядку. Есть отчетливая – немцам, может быть, не столь очевидная – разница между вкусами царских офицеров до Первой мировой войны и советских офицеров после Второй.
Но почему-то нашей публике показалось, что в Петера Штайна перевоплотился сам Станиславский. И вот – «в Москву! в Москву!» – к нам, уставшим от авангардизма, приехал спектакль-идеал. (Кажется, сам Штайн так не думает.) Буря аплодисментов, крики «браво!» Восторги из фойе театра перетекли к новогоднему столу. Много водки утекло, когда первый секретарь СТД СССР Кирилл Лавров деликатно, чтобы не обидеть, спросил Штайна, почему на офицерах бесформенные балахоны – такая странная форма, мало общего имеющая с исторической (притом что женские костюмы и прочие детали более верны).
Штайн выпалил мгновенно:
– Liber Freunden! Мне не была важна историческая точность, мне гораздо важнее было добиться, чтобы военная форма выглядела совсем не военной.
– Почему?!
– Маша в пьесе говорит: «Самые лучшие люди – это военные». А наша публика не любит армию, не любит ничего, связанного с войной. Офицерская форма сразу и автоматически вызывает негативную реакцию. Это потом почти невозможно преодолеть.
Это простое объяснение вызвало чувство удивления и восторга. Никогда бы в голову не пришло, что в этом спектакле бесформенные костюмы и расслабленные манеры чеховских героев объясняются пацифизмом западных немцев! И если б не вопрос Лаврова…
Чтобы понимать – надо знать. Чтобы знать – надо спрашивать.
1989–1990
P.S. Через два года Штайн привез в Москву «Вишневый сад». Тот же немец, тот же город, тот же Чехов… Но три сестры приезжали в СССР, а «Вишневый сад» привезли в Свободную Россию. Весь мир нас тогда любил, слал эшелонами шприцы, одежку, консервы. Слова «гуманитарная помощь» звучали чаще, чем теперь «баррель»; спасибо, но что-то унизительное, кажется, было и в этих подарках, и в том, что сами, значит, почему-то не можем произвести простейших вещей, а тут тебе еще и Чехова (то есть русскую душу) везут из Берлина. Досадно. И восторги слишком единогласны, слишком безудержны. Скажешь слово поперек, а на тебя шипят: гражданин! вы что же это волнуете интуриста? за это с вас строжайше спросится! И эпиграф из Гоголя остался, увы, не оценен читателями. Полная цитата звучит так: «Луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге; и прескверно делается. Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак, никакого понятия не имеет о луне».
***Материальная помощь – немецкий реванш. Никто так щедро нам не помогает, как немцы. Им это нравится. Превосходство кормильца ничуть не хуже, чем превосходство победителя. А наш победительный комплекс трансформировался в комплекс неполноценности.
Там всё лучше. Дороги, автомобили, квартиры, еда, вода, воздух. У человека все должно быть прекрасно: и колготки, и парфюм, и валюта, и Smirnoff, и Чехов.
Чехова нам привозит Петер Штайн. Замечательный режиссер. Настоящий добротный немецкий театр. Без обмана.
А нам надо – с обманом. Наш театр, наша любовь – иллюзия.
У Штайна все подлинное. Как в этнографическом музее. Экспозиция «Русская усадьба XIX века. Быт и нравы».
Как настоящая! – говорят милые люди, родившиеся между XVII и XXVII съездами КПСС. Как у Станиславского! – говорят знатоки театральных учебников.
МXАТ в Камергерском брали с боем. Давка, милиция, студенты по крышам из Школы-студии…
Во-первых – знаменитость. Во-вторых – престижно. В-третьих – что такое тысяча мест на десятимиллионный город? А в городе сотня театров, тысячи актеров, тысячи театральных студентов, критиков, десятки тысяч театралов. Все хотят увидеть «как надо». И – только два вечера.
А началось – и заскучали. Потому что по-немецки? Нет. Потому что про русских.
Вечная ошибка западных постановщиков Чехова – ставить спектакль про русских. Таких, какими они себе их представляют.
Мы себя в этих немецких русских не узнаем. Широкий жест, чуть что – вприсядку; из-за кулис доносится (по-русски!) – «во поле береза стояла» (спасибо не «Катюша»). И вот Симеонов-Пищик смачно прихватывает Варю за мягкое место. Бородатый пузатый ухарь-купец.
Погодите! Симеонов-Пищик – дворянин. Варя – дочь (хоть и приемная) аристократки Раневской. И не кабак, и не бордель, а дворянская усадьба. И не Островский, а Чехов. Не быт и нравы, не сапоги с блинами, не Дикой с Кабанихою. И не по-отечески шлепнул, а именно прихватил.
…Честно страдают, старательно плачут. Настоящая мелодрама. Но у Чехова – комедия! Высокий жанр.
Гаев – благороден. Недалек, болтлив, лакомка, неженка – но благороден. С хамами – высокомерен, брезглив (но с хамами, а не с рабами). А этот немецкий… На сцене темновато, и его все время путаешь с Яшей-лакеем. Настоящий Гаев немецкому Гаеву сказал бы свое вечное: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет». Но, конечно, не в лоб, а так, в сторону, как бы ни к кому не обращаясь.