Валентин Катаев - Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
— Послушай, друг, — говорил он умоляющим, нежным, почти ребячьим голосом. — Ну что тебе стоит? Ты же с ним хорошо знаком. Он тебя печатает в своем «Лефе».{377} Подлецы нас поссорили. А я его, богом клянусь, люблю и считаю знаменитым русским поэтом, и, если хочешь знать, он меня тоже любит, только не хочет признаться там у себя, в Водопьяном переулке, стесняется своих футуристов, лефов или как их там — комфутов, пропади они пропадом.{378} Вот те крест святой! Ты меня только поведи к нему на Водопьяный, а уж мы с ним договоримся. Не может быть того, чтобы два знаменитых русских поэта не договорились. Окажи дружбу!
Я был смущен и стал объяснять, что я вовсе не в таких близких отношениях с Командором, чтобы приводить в Водопьяный переулок незваных гостей, что меня там самого недолюбливают и еще, чего доброго, дадут по шее{379} и что я вовсе не уверен, что Командор действительно втайне любит его.
Но королевич не отставал.
— Пойми, какая это будет силища: я и он! Да у нас вся русская поэзия окажется в шапке.
Но я решительно отказался, отлично понимая, чем все это может кончиться.
— Тогда ладно, — сказал королевич, — не хочешь вести меня к Командору, так веди меня к его соратнику, а уж он меня наверняка подружит с самим. Соратник у него первый друг. А соратник тебя любит, я знаю, ты с ним дружишь, он считает тебя хорошим поэтом.
Королевич льстиво и в то же время издевательски заглядывал мне в лицо своими все еще хмельными глазами и поцеловал меня в губы{380}.
Мы были с соратником действительно в самых дружеских отношениях, и я сказал королевичу:
— Ну что ж, к соратнику я тебя, пожалуй, как-нибудь сведу.
Но надо было знать характер королевича.
— Веди меня сейчас же. Я знаю, это отсюда два шага. Ты дал мне слово.
— Лучше как-нибудь на днях.
— Веди сейчас же, а то на всю жизнь поссоримся!
Это был как бы разговор двух мальчишек.
Я согласился.
Королевич поправил и сколько возможно привел в порядок свой скрученный жгутом парижский галстук, и мы поднялись по железной лестнице черного хода на седьмой этаж, где жил соратник. В дверях появилась русская белокурая красавица несколько харьковского типа{381}, настоящая Лада, почти сказочный персонаж не то из «Снегурочки», не то из «Садко».
Сначала она испугалась, отшатнулась, но потом, рассмотрев нас в сумерках черной лестницы, любезно улыбнулась и впустила в комнату.
Это было временное жилище недавно вернувшегося в Москву с Дальнего Востока соратника{382}. Комната выходила прямо на железную лестницу черного хода и другого выхода не имела, так что, как обходились хозяева, неизвестно. Но все в этой единственной просторной комнате приятно поражало чистотой и порядком.{383} Всюду чувствовалась женская рука. На пюпитре бехштейновского рояля{384} с поднятой крышкой, что делало его похожим на черного, лакированного, с поднятым крылом Пегаса (на котором несомненно ездил хозяин-поэт), белела распахнутая тетрадь произведений Рахманинова. Обеденный стол был накрыт крахмальной скатертью и приготовлен для вечернего чая — поповские чашки, корзинка с бисквитами, лимон, торт, золоченые вилочки, тарелочки. Стопка белья, видимо только что принесенная из прачечной, источала свежий запах резеды — аромат кружевных наволочек и ажурных носовых платочков. На диване лежала небрежно брошенная русская шаль — алые розы на черном фоне.
Вазы с яблочной пастилой и сдобными крендельками так и бросались в глаза.
Ну и, конечно, по моде того времени над столом большая лампа в шелковом абажуре цвета танго.{385}
— Какими судьбами! — воскликнула хозяйка и назвала королевича уменьшительным именем. Он не без галантности поцеловал ее ручку и назвал ее на ты.
Я был неприятно удивлен.
Оказывается, они были уже давным-давно знакомы и принадлежали еще к дореволюционной элите, к одному и тому же клану тогда начинающих, но уже известных столичных поэтов.
В таком случае при чем здесь я, приезжий провинциал, и для какого дьявола королевичу понадобилось, чтобы я ввел его в дом, куда он мог в любое время прийти сам по себе?
По-видимому, королевич был не вполне уверен, что его примут. Наверное, когда-то он уже успел наскандалить и поссориться с соратником.
Не следует забывать, что соратник и мулат были близкими друзьями и оба начинали в «Центрифуге» С. Боброва.{386}
Теперь же оказалось, что все забыто, и королевича приняли с распростертыми объятиями, а я оставался в тени как человек в доме свой.
— А где же Коля? — спросил королевич.
— Его нет дома, но он скоро должен вернуться. Я его жду к чаю.
Королевич нахмурился: ему нужен был соратник сию же минуту.
Вынь да положь!
Он не выносил промедлений, особенно если был слегка выпивши.
— Странно это, — сказал королевич, — где же он шляется, интересно знать? Я бы на твоем месте не допускал, чтобы он где-то шлялся.
Лада принужденно засмеялась, показав подковки своих жемчужных маленьких зубов.
Она сыграла на рояле несколько прелюдов Рахманинова, которые я не могу слушать без волнения, но на королевича Рахманинов не произвел никакого впечатления — ему подавай Колю.
Лада предложила нам чаю.
— Спасибо, Ладушка, но мне, знаешь, не до твоего чая. Мне надо Колю!
— Он скоро придет.
— Мы уже это слышали, — с плохо скрытым раздражением сказал королевич.
Он положительно не переносил ни малейших препятствий к исполнению своих желаний. Хотя он и старался любезно улыбаться, разыгрывая учтивого гостя, но я чувствовал, что в нем уже зашевелился злой дух скандала.
— Почему он не идет? — время от времени спрашивал он, с отвращением откусывая рябиновую пастилу.
Видно, он заранее нарисовал себе картину: он приходит к соратнику, соратник тут же ведет его к Командору, Командор признается в своей любви к королевичу, королевич, в свою очередь, признается в любви к поэзии Командора, и они оба соглашаются разделить первенство на российском Парнасе, и все это кончается апофеозом всемирной славы.
И вдруг такое глупое препятствие: хозяина нет дома, и когда он придет, неизвестно, и надо сидеть в приличном нарядном гнездышке этих непьющих советских старосветских помещиков, где, кроме Рахманинова и чашки чая с пастилой, ни черта не добьешься.
А время шло.
Лицо королевича делалось все нежнее и нежнее. Его глаза стали светиться опасной, слишком яркой синевой. На щечках вспыхнул девичий румянец. Зубы стиснулись. Он томно вздохнул, потянув носом, и капризно сказал:
— Беда хочется вытереть нос, да забыл дома носовой платок.
— Ах, дорогой, возьми мой.
Лада взяла из стопки стираного белья, и подала королевичу с обаятельнейшей улыбкой воздушный, кружевной платочек. Королевич осторожно, как величайшее сокровище, взял воздушный платочек двумя пальцами, осмотрел со всех сторон и бережно сунул в наружный боковой карманчик своего парижского пиджака.
— О нет! — почти пропел он ненатурально восторженным голосом. — Таким платочком достойны вытирать носики только русалки, а для простых смертных он не подходит.
Его голубые глаза остановились на белоснежной скатерти, и я понял, что сейчас произойдет нечто непоправимое. К сожалению, оно произошло.
Я взорвался.
— Послушай, — сказал я, — я тебя привел в этот дом, и я должен ответить за твое свинское поведение. Сию минуту извинись перед хозяйкой — и мы уходим.
— Я? — с непередаваемым презрением воскликнул он. — Чтобы я извинялся?
— Тогда я тебе набью морду, — сказал я.
— Ты? Мне? Набьешь? — с еще большим презрением уже не сказал, а как-то гнусно пропел, провыл с иностранным акцентом королевич.
Я бросился на него, и, разбрасывая все вокруг, мы стали драться как мальчишки. Затрещал и развалился подвернувшийся стул. С пушечным выстрелом захлопнулась крышка рояля. Упала на пол ваза с белой и розовой пастилой. Полетели во все стороны разорванные листы Рахманинова, наполнив комнату как бы беспорядочным полетом чаек.
Лада в ужасе бросилась к окну, распахнула его в черную бездну неба и закричала, простирая лебедино-белые руки:
— Спасите! Помогите! Милиция!
Но кто мог услышать ее слабые вопли, несущиеся с поднебесной высоты седьмого этажа!{387}
Мы с королевичем вцепились друг в друга, вылетели за дверь и покатились вниз по лестнице.
Очень странно, что при этом мы остались живы и даже не сломали себе рук и ног. Внизу мы расцепились, вытерли рукавами из-под своих носов юшку и, посылая друг другу проклятия, разошлись в разные стороны, причем я был уверен, что нашей дружбе конец, и это было мне горько. А также я понимал, что дом соратника для меня закрыт навсегда.