Журнал «Полдень, XXI век» - Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого 2010 № 6
Силуэты домов. Сизая дымка. Далекий высверк отражателей. И — никого.
«Сегодня. Завтра. Послезавтра». Слова плывут и гаснут. Последним гаснет «Язык». Вот и все. Мне хочется упасть и больше не двигаться. Кто-то внутри меня кричит.
«Девушка милая! — кричит он. — Я же не сказал вам самого главного. Без этого звонка через два дня вы онемеете. Да, да! Так и будет. Просто потеряете дар речи. На всю оставшуюся жизнь».
Губы мои дрожат. Не позвонит.
«Ночной мотылек» — гласит вывеска заведения. Ресторан, дискотека, стриптиз, приват-зал на втором этаже. По краям матовых витрин бегут неоновые змейки-искусительницы. Я давно уже обещаю себе, что как-нибудь непременно зайду не с черного хода и в подсобку, а клиентом с фасада. И непременно в смокинге. И непременно из машины. Из полноприводного какого-нибудь монстра. Если, конечно, у меня когда-нибудь появятся монстр и смокинг. Вот. Хотя наверняка тут же, в дверях, свалюсь со счетчиком Гейгера в голове.
Я осторожно трогаю скулу. Скула отзывается бегущей к виску болью. Разодрал, кажется. Ничего, сейчас у Салова… Додумать я не успеваю, потому что, завернув за угол, впечатываюсь коленом в решетку радиатора притаившегося «Вольво».
В салоне автомобиля царит настоящая тьма египетская, но мне свет и не нужен. «Ночь. Смерть» — загорается под веками. Ночь и смерть. Вот так. Кто бы там в салоне ни был. И что мне стоило обойти дом с другой стороны?
Стучу в окошко.
Тьма египетская вроде как приходит в движение. Чуть слышно гудит стеклоподъемник.
— Чего тебе, бомжила? — всплывает лицо.
Молодое, располагающее лицо. Ох, как мне становится нехорошо. Ох, как льдисто.
— Вам бы свечки поставить, — говорю. — Шесть свечек. По тем, что в Мокеевке…
— Вот как?
Улыбка на лице застывает. Белесые глаза ищут что-то за моей спиной. Бесшумно открывается дверца.
— Сядешь?
Я киваю. Прижимаю пакет к груди, пригнувшись, заползаю на сиденье.
— Ну и душок от тебя, батя, — парень со смешком перемещается вглубь салона.
Загорается плафон. Мы рассматриваем друг друга.
На парне джинсы, светлая водолазка и пиджак. Подбородок выбрит до синевы. В мочке уха болтается золотой крестик. Аккуратные залысины наползают на лоб, оставляя посередине мысок обесцвеченных волос. Действительно симпатичное лицо. Даже слегка навыкате глаза его не портят.
— Как зовут-то?
— Лев, — отвечаю я.
— Лев с городской свалки… Чего тебе надо, Лев?
— Свечки надо… за упокой… до утра.
— И все?
— И в монастырь.
— Мне — в монастырь? — выгибает бровь парень.
Я снова киваю. Повисает пауза.
— Ты ж не из ментовки, Лев, да? — задумчиво произносит парень. — Родственник?
Левую руку он упорно прячет от моего взгляда. И пожалуйста. Можно подумать, не соображу. Можно подумать, неясно, почему прячет.
— Нет, — говорю, — так, чужой человек.
— Пи…дИшь, ты, батя. Ты теперь не чужой человек, а, получается, свидетель. Почти что труп. Только вот, где ты там прятался, а?
Я чуть пожимаю плечами. И ведь не поверит, что не было меня в Мокеевке. Ни за что не поверит. Тем более, подробности-то вот они. Просятся. Дышать становится тяжело. Слон три тысячи восемьсот пятидесятый? Здравствуй. Забирайся.
— Сначала, — говорю я мертвым голосом, — ты вывел мужчину. Он был в красном свитере под горло. Все вертел обмотанной скотчем слепой головой, спрашивал, куда сейчас, когда отпустишь, получил ли ты деньги. Ты попросил его не поворачиваться, достал пистолет и выстрелил ему в затылок. Оставшиеся в сарае и не услышали ничего. Далеко. Да и что там можно было услышать с глушителем? Ничего нельзя услышать.
— Это точно, — замечает парень.
— Потом, — скороговоркой продолжаю я, — ты сбрасываешь его в яму. Раньше, наверное, это был погреб. Сам дом разобрали или сгорел дом, а погреб вот остался. Только осыпался. Подмяк. Но ты прикинул, что для шестерых как раз. По сотовому связался с напарником. Тот сторожил дорогу и заодно древнюю старуху, доживающую в крайней избе. Ты сказал ему, чтобы подходил минут через десять.
— А он мне?
Я долго смотрю в белесые глаза. Спокойные глаза. Уверенные. Парню кажется, что он контролирует ситуацию. Еще бы! В левой руке такой козырь… огнестрельный. А я не из ментовки. В сущности, конечно, непонятно кто, но не из ментовки. Так, чудик.
— А он сказал тебе, что дурная старуха ходит по избе голой.
В каком-то мультике из далекого, ностальгического детства некого персонажа — хоть убейте, не помню зверя или человека — подкарауливали в темной комнате и страшно орали ему в ухо. И, кажется, для усиления эффекта еще и стучали то ли чем-то звонким по жести, то ли чем-то тяжелым в стену поблизости. Ну и, соответственно, персонаж от этого мгновенно приобретал стойкую могильную бледность. От пяток до макушки.
В жизни, оказывается, бывает также. Во всяком случае, лицо моего собеседника вдруг становится синевато-белым. Будто мукой и синькой посыпанным. Из ворота водолазки выглядывает и прячется кадык.
— Ты не мог слышать… Ты… кто?
Охо-хо. Лев я. Можно Лев Сергеевич.
— Следующей ты выводишь женщину… — я выпускаю из рук пакет, и он скользит вниз. Устал держать. Вообще устал. — Руки у нее связаны за спиной. Глаза и рот тоже заклеены скотчем…
— Ты кто?!
Так и оглохнуть можно. Какая-то палка вонзается мне в бок. И раз вонзается, и два. Вот и козырь, думаю. А еще думаю, что я опять могу не успеть договорить. Порскнет сейчас со страху из машины… А у меня слоны, куда мне со слонами…
— Иногда мне кажется, — говорю, — что я совесть.
— Совесть? — нависает парень.
Нависает он потому, что я уже и не сижу вовсе, а полулежу. Колени вонзаются в спинку переднего сиденья. Номер три тысячи восемьсот пятидесятый сосредоточенно топчет грудь.
— Если не поставишь свечки… — я перевожу дыхание, сухим языком обметаю губы. — И в монастырь… любой… То не доживешь до утра…
— Замочу!
Сухо щелкает боек. Щелкает без остановки секунд десять.
— Да я тебя голыми руками… — слышу я.
Трещит ткань. Пружинит обивка. На миг я ловлю над собой выкаченный из орбиты безумный глаз. Потом у шеи моей возникает ветерок. Раздается сопение. Внезапно парень как-то очень по-детски удивленно ойкает и валится в сторону. Тренькает стекло. Это, значит, лбом ахнул.
Я пытаюсь приподняться, но скоро оставляю попытки. А хорошо, что я в машине, приходит мысль. А то мордой об асфальт — устал уже.
«Ночь. Смерть» — пропадают с век. И сам я пропадаю.
Выползти из машины — тот еще для меня трюк. Достойный самого Кио. Или Гудини.
В мягком плафонном свете дверная защелка плывет с глаз долой, ускользает из-под пальцев. Зар-раза. Или пальцы у меня такие? Я перемещаюсь к дверце вплотную. В голове словно песок пересыпается. И вообще ватный я какой-то. Напоминаю себе кусок хорошо отбитого мяса.
Бля, бля, бля, бля…
Не люблю злоупотреблять матом, но тут, похоже, именно тот, злоупотребительный, случай. Что-то не то у меня с рукой. Мажет и мажет. Я вжимаюсь щекой в кожаную мякоть сиденья, дрыгаю ногой. Бля! Попадаю в парня. Еще раз тренькает стекло. Оглядываюсь. А живой вроде. Дышит. Хотя лоб рассадил здорово. И рукав в крови. Может, до утра еще очнется.
Впрочем, нам ли со слоном не знать, что, очнувшись, первым делом наш подопечный двинет в Мокеевку. По дороге ему привидится слежавшаяся до каменной твердости земля над погребом. Земля эта треснет. Из разлома вылезет мальчик лет десяти, тут же на краю присядет на корточки и его стошнит глиной. За мальчиком появятся мужчина и две женщины, а за ними — девочка лет пяти и напарник. Все они встанут неровным, шатающимся строем. «Валентин, Валька, — заорет напарник, придерживая рукой развороченный затылок, — здесь и для тебя место есть!» Сон наяву оборвется полетом с моста в бетонный желоб. «Вольво» упадет на крышу. Брызнет во все стороны стекло. Правую руку оторвет и забросит в кусты. И ни свечек вам, ни монастырей.
Мой ноготь наконец подцепляет защелку. Ага. Хрен ли нам, гудиням. Я со стоном выталкиваю наружу пакет. Следом вываливаюсь сам. Смотрю в небо. Вдыхаю его и выдыхаю.
Интересно, думаю, ждет меня Салов или уже нет? А даже если и не ждет. Вломлюсь самым наглым образом. Что я, вломиться, что ли, не смогу? Я прислушиваюсь к себе. Смогу. Сейчас очень даже смогу. Голодный я страшный и нахальный. Страшно нахальный я.
Призывно моргает над дверью черного хода галогеновая лампа…
Удивительно, как пять метров по прямой неожиданно могут превратиться в пятьдесят. И ведь превращаются! Мотает меня, как давешнего пьяного, от картонных коробок, сваленных у одной стены, до проволочной оградки у другой. Попеременно тело мое становится источником хруста и дребезжания. Там — хрям! Здесь — дзонг! При всем том выхожу я всё-таки к двери. А ведь с легкостью могло умотать черт знает куда.