Лазарь Лазарев - Записки пожилого человека
Как же мы все-таки познакомились? Вспомнил и это. Вот как было дело. Я уже несколько месяцев проработал в газете, немного освоился и однажды, выступая на летучке, сильно потрепал какой-то материал. На следующий день в комнату к нам зашел Толя (прошу прощения, что я буду называть его так, рука не поднимается писать иначе), подсел к моему столу:
— Слушай, ты вчера дело говорил, старичок…
Тогда «старичок» и «старуха» были самыми распространенными в редакции обращениями; постепенно у людей нашего поколения они вышли из употребления, но с Толей мы продолжали друг друга так называть, словно не желая признавать, что молодость, увы, давно прошла и прелести контраста в этом обращении уже нет.
Толя держал в руках какую-то рукопись — это был его новый очерк. Он сказал, что в очерке что-то его беспокоит, попросил меня прочесть. Что и говорить, я был польщен: в неофициальной иерархии журналистских авторитетов Аграновский уже тогда занимал высокое место. Я внимательно, даже придирчиво прочитал очерк. В рукописи не было ни единой помарки, очерк был отработан до блеска (как и все то, что затем — пока мы вместе работали в «Литературке» — давал мне читать Толя), в переделках, правке, на мой взгляд, не было никакой необходимости. Я даже смутился: вроде бы не справился, надежд не оправдал. Два или три слова — после долгого обсуждения, прикидывая и так и эдак, — мы все-таки заменили. Толя был доволен, но по-настоящему он оживился, ухватившись за какую-то высказанную мною мысль, которая как будто бы прямого отношения к его очерку не имела. Толя повернул ее по-своему — это уже была его мысль, стал развивать и под конец сказал, что теперь ясно видит, что в очерке есть слабина. Он действительно потом дописал какой-то абзац, но разговор со мной если сыграл в этом какую-то роль, то катализатора — не более того.
После этого мы стали частенько заходить в редакции друг к другу — обменяться новостями, посоветоваться по каким-то делам и просто поболтать, «потрепаться». Из этого «трепа» я извлек очень много — и по части журналистского дела, и по части газетной стратегии и тактики, и по части редакционной этики.
Вскоре мы, как говорили в былые времена, стали встречаться домами. В первый же наш визит к Аграновским Толя, закрыв дверь комнаты, чтобы не разбудить мальчиков, стал петь под гитару (некоторые песни вместе с Галей). Выяснилось, что многие песни его собственные, он кладет на музыку любимые стихи.
Об этом, пожалуй, следует сказать подробнее — уже хотя бы потому, что очерки Аграновского знали многие тысячи людей, а песни его известны лишь узкому кругу друзей. Но речь пойдет не о хобби, не об увлечении, к главному делу человека отношения не имеющему. Здесь проявлялись те же, что и в литературе, черты его личности, здесь он тоже был художником.
Толя был одарен щедро и разносторонне. Хорошо рисовал — в юности даже кормился этим. Мои взрослые дочери до сих пор помнят, какие чудесные игрушки делал когда-то дядя Толя — из всего, что оказывалось под руками, — из бумаги, папиросного коробка, спичек, крышечки от бутылки, в Коктебеле из ила.
Толя был поразительно артистичен, изящен, обаятелен — когда пел, это обнаруживалось ярче всего. Но разве не проступали эти свойства в его очерках и статьях? Одно время мы, несколько его друзей и поклонников, всячески убеждали Толю, что он должен начать выступать с песнями публично. Галя рассказывала: позвонил Борис Слуцкий, просит Толю, которого нет дома, деловитым тоном велит взять карандаш и записать: «Завтра, в 12 часов дня, в Театре эстрады, будет прослушивание песен Толи. Я уже договорился с директором. В конце месяца будет сольный концерт Анатолия Аграновского». Я тоже носился с идеей выпустить пластинку с песнями Толи, вел переговоры в фирме «Мелодия», там была редакция поэзии. Все мы пророчили Толе славу Брасанса — думаю, не без оснований. Толя улыбался, отмахивался, шутил. Пусть не обманывает тех, кто его плохо знал, эта внешняя мягкость, его отменная вежливость, неизменная доброжелательность, — он был человеком неподатливым, строгих и твердых правил, никакими уговорами его нельзя было заставить отступить от того, в чем он был убежден.
Песни не были для него только забавой, он работал — именно работал — над каждой из них тщательно, подолгу (как и над своими литературными сочинениями) — это тоже было творчество. И как он ни выкладывался в своих очерках, видно, не все, что он нес в себе, они поглощали. Но подлинным своим призванием считал литературу, журналистику, песни предназначались для домашнего употребления. Получалось хорошо, но что из этого, — он, за что ни брался, все старался делать хорошо. А самоограничение необходимо — иначе не сделаешь того, что должен сделать. Так считал он, таков был смысл его шутливых отповедей нам.
Подобное же искушение пережил он и в литературе. Когда-то он написал повесть, она была вполне «на уровне», ее напечатали, похвалили. Гром разразился с неожиданной стороны: в одной из газет появилось письмо, в котором повесть резко критиковалась за искажение истории авиации. Даже невооруженному взгляду видна была несправедливость, необоснованность этого выступления — мы кипели, возмущались. Толя держался спокойно. Через какое-то время он сказал мне: «Никогда больше не буду писать повестей». «Неужели из-за этого дурацкого письма?» — спросил я. «Да нет, — ответил Толя, — как раз с фактической стороны в повести все верно. Просто я понял, что художественная литература не моя стихия. Я очеркист, это мое дело».
Один раз нам все-таки удалось его уговорить, а то ведь он даже магнитофона не признавал. Экранизировалась «Пядь земли» Григория Бакланова (я был редактором этого фильма). Мы с Баклановым очень хотели взять для фильма одну из песен Толи. Уговорили режиссеров Андрея Смирнова и Бориса Яшина. Навалились на Толю, и он сдался. Мы надеялись, что он сам будет петь в фильме, но не вышло, отказался наотрез. Один из снимавшихся в фильме молодых актеров хорошо пел под гитару — этим был даже известен в артистическом кругу. Попросили Толю спеть при нем, затем, чтобы актер мог как следует выучить песню, записали ее на пленку. Спел он ее в фильме недурно, но как далеко ему было до Толи… У Толи каждая песня — и эта тоже, на стихи Самойлова «Жаль мне тех, кто умирает дома…» — была размышлением о человеческой жизни, о нашей судьбе, нашем времени. Она заставляла каждого, кто его слушал, думать и о себе, о том, как он живет и что он такое. Как часто, когда Толя пел, я видел слезы на глазах у людей вовсе не сентиментальных. А актер неплохо исполнял хорошую песню, и только — это не было тем высоким переживанием, очищением от суеты повседневной жизни, прикосновением к нетленному, которое несли в себе Толины песни…
Потом было мучение: что же написать в титрах? То, что пишут обычно: музыка такого-то, — об этом Толя и слышать не хотел. Наверное, больше всего в жизни он боялся уронить свое достоинство, оказаться в ложном положении, выглядеть — пусть только в своих собственных глазах — нескромным. «Какая музыка? Что я, композитор? — говорил он. — Вы с ума сошли, надо мной будут смеяться». В результате в титрах было что-то странное, маловразумительное, кажется: «Стихи Д. Самойлова, песня А. Аграновского».
Задолго до того как появились и стали популярны песни М. Таривердиева, А. Петрова и некоторых других композиторов, Толя нащупал этот мелодический принцип современной песни. Он обладал поразительным поэтическим слухом — в сущности, своей мелодией он вскрывал романсовую или песенную основу стихотворения.
Иногда, как в «Зимнем» Кедрина, мелодия просто напрашивалась; она существовала в этом стихотворении изначально, к ней, сочиняя стихи, прислушивался поэт, она его вдохновляла:
Экой снег какой глубокий!
Лошадь дышит горячо.
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
И эта возрожденная Толей мелодия усилила, обнажила грусть и горечь кедринских строк: радость, счастье, сама жизнь — все это преходяще, и утешением тебе может служить лишь то, что не с тебя началось и не тобой кончится на земле, — и надо принимать мир таким и ценить его. Подобным же образом возникла песня на стихотворение Твардовского — «Ты откуда эту песню…».
Но это случалось редко, чтобы песня, можно сказать, сама давалась в руки. Обычно мелодия была скрыта глубоко, смутно мерещилась, как в стихотворении Пастернака «В больнице»:
Шел дождь, и в приемном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строку за строкою
Марали опросный листок.
Толина мелодия обнаружила здесь скрытый городской романс. И так было много раз, безошибочно угадывался внутренний музыкальный строй стихотворения, переводился в соответствующий песенный жанр. Хочу назвать несколько таких песен: «Зимняя ночь», «Ева», «Свидание» Пастернака, «Чугунная ограда…» Ахматовой, «Можжевеловый куст» Заболоцкого, «Пластинка» Кедрина.