Лев Лосев - Как работает стихотворение Бродского
он отметил в дневнике эту тему как апокалиптический признак упадка: «…декадентские стихи (рифмы, ассонансы, аллитерации, танго)»[117].
Смерть[118] распространяется по финалу стихового танго Бродского, подчеркивая нешуточность этого мексиканского экспромта на полупристойной подкладке. Этот почти капустниковый номер касается темы, поистине смертельно важной для русской поэзии. Это стихотворение о поэте, поддавшемся соблазну власти, этакому поцелую огня. Речь идет о совместительстве «нюхающего розы» с «гражданской позой», о том совместительстве, о котором мечтал изобретатель музы дальних странствий Гумилев[119], чья смерть в 1921 году — на хронологическом полпути от заглавия стихотворения «1867» к дате его написания — так странно рифмуется с концом посередине странствия земного Фердинанда-Иосифа Максимилиана (1832–1867) — однолетка автора стихотворения «1867» и Гумилева, и от которого перед смертью отказывался автор «бобэоби» Велимир Хлебников:
Мне гораздо приятнее
Смотреть на звезды,
Чем подписывать смертный приговор.
<…>
Вот почему я никогда,
Нет, никогда не буду Правителем![120]
Томас Венцлова (США). «ЛИТОВСКИЙ НОКТЮРН: ТОМАСУ ВЕНЦЛОВА» (1973–1983)
Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова Фрагмент
Взбаламутивший море
ветер рвется, как ругань с расквашенных губ,
в глубь холодной державы,
заурядное до-ре- ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб.
Не-царевны-не-жабы
припадают к земле,
и сверкает звезды оловянная гривна.
И подобье лица
растекается в черном стекле,
как пощечина ливня.
Здравствуй, Томас. То — мой
призрак, бросивший тело в гостинице где-то
за морями, гребя
против северных туч, поспешает домой,
вырываясь из Нового Света,
и тревожит тебя.
Поздний вечер в Литве.
Из костелов бредут, хороня запятые
свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах
куры роются клювами в жухлой дресве.
Над жнивьем Жемайтии
вьется снег, как небесных обителей прах.
Из раскрытых дверей
пахнет рыбой. Малец полуголый
и старуха в платке загоняют корову в сарай.
Запоздалый еврей
по брусчатке местечка гремит балаголой,
вожжи рвет
и кричит залихватски: «Герай!»
<…>
Настоящую работу можно считать продолжением или «двойчаткой» давней статьи автора о «Литовском дивертисменте»[121]. В той статье уже затрагивались вопросы, связанные с непривычной позицией исследователя, анализирующего текст, который посвящен ему же (правда, предстающему в другой, не филологической, а поэтической «ипостаси»). Краткие замечания, сделанные по этому поводу, сохраняют свою силу. Я отдаю себе отчет в том, что выбор объекта исследования не только нарушает правила строгого научного этикета, но и может привести к искажениям перспективы. Трудно (хотя и интересно) заниматься текстом, находясь одновременно «внутри» и «снаружи» его. Кстати говоря, в случае «Литовского ноктюрна» эта трудность еще более очевидна, чем в случае «Литовского дивертисмента». Если там адресат стихотворения присутствовал лишь имплицитно, здесь он выявлен как партнер диалога (впрочем, так и не начинающегося: стихотворение до конца остается монологическим). Все же выигрыш, возможно, перевешивает потери. Конкретные обстоятельства и детали, связанные со стихами Бродского — и даже с самой его эпохой, быстро изглаживаются из памяти современников. Тот, кто помнит их, обязан их зафиксировать. Да и вообще взгляд свидетеля и участника событий, даже если он ограничен, а то и предвзят, бывает полезен для понимания поэта.
Можно говорить о «литовском цикле» в творчестве Бродского[122]. В него входят не только два упомянутых стихотворения, но и «Коньяк в графине — цвета янтаря», и некоторые другие вещи. Так, «Anno Domini», написанное в Паланге, трансформирует литовские реалии (в том числе и события в жизни дружеского круга) в остраненные античные — или, скорее, средневековые — образы. «Открытка из города К.» посвящена Кенигсбергу (переименованному в Калининград — название начинается с той же буквы)[123]; но эта вещь явно связана с беседами, происходившими в Литве. Границы цикла установить нелегко. Литовские впечатления проникают во многие стихи, например в «Элегию» («Подруга милая, кабак все тот же…»): «пилот почтовой линии» — это русский летчик, встреченный Бродским в Паланге, в ресторане гостиницы «Pajuris», а сам ресторан и есть «кабак», упомянутый в первой строке. В целом Литва, где Бродский с 1966 года и до эмиграции часто бывал[124], основательно повлияла на его представления об «империи» и «провинции» — например, в «Письмах к римскому другу» («Если выпало в Империи родиться, / лучше жить в глухой провинции, у моря»)[125]. «Литовский ноктюрн», написанный уже в эмиграции, есть как бы завершение цикла. Это прощание с Литвой, которую поэт никогда больше не увидел.
Стихотворение впервые напечатано в «Континенте» (1984. № 40. С. 7—18). Оно вошло в сборник «Урания» (Ann Arbor: Ardis, 1987. С. 55–65) и с тех пор много раз перепечатывалось. Сложнее установить, когда оно написано. Ни в «Континенте», ни в «Урании» год написания не указан. Позднее он обычно определялся как 1973-й[126] или 1974-й[127]. Обе даты неточны. Это можно установить по моему дневнику, где записаны многие разговоры с Бродским.
«Литовский ноктюрн» действительно был начат то ли в 1973-м, то ли в 1974 году, т. е. вскоре после отъезда Бродского из Ленинграда. В то время я жил еще в Литве, и стихи были задуманы как послание в Вильнюс: в них отражены некоторые личные события того времени, о которых Бродский узнавал из моих писем. Кстати, Бродский говорил, что писал стихотворение в нью-йоркской гостинице «Wales» (ср. 12–14: «Томой / призрак, бросивший тело в гостинице где-то / за морями…»). Однако вскоре незавершенные стихи, по его словам, были заброшены. Бродский вернулся к ним только в конце 1983 года, когда сам я уже давно находился в эмиграции, в Нью-Хейвене, и сюжет стихов — «потусторонняя» встреча эмигранта и неэмигранта — стал, так сказать, чисто историческим. Приведу соответствующие отрывки из дневника:
«11 [декабря 1983]. <…> Бродский уже дома. «Скажи, моноплан или биплан был у Дарюса и Гиренаса?» Он давно собирался о них писать. Сказал, что моноплан, хотя кто его знает. <…>
19. Бродский много спрашивал о Вильнюсе, его башнях и т. д., и т. д. — для стихотворения. «В конце там надо влезть на высокую гору — не знаю, сумею ли, я уже немного устал от этих стихов»».
Хорошо помню, что тогда же Бродский спрашивал меня о Святом Казимире (покровителе Литвы) и о Николае Чудотворце: стало быть, именно тогда складывалась последняя часть стихотворения (и уточнялось его начало). Таким образом, работа над «Литовским ноктюрном» растянулась на целое десятилетие, и дату написания стихов следует указывать как 1973 (74?)—1983.
Временное расстояние между «Литовским дивертисментом», написанным в 1971 году, и началом работы над «Литовским ноктюрном» невелико — то ли два, то ли три года. Обращенные к одному и тому же адресату и связанные по теме, эти стихотворения суть как бы интродукция и кода единой вещи. Общий их сюжет — размышления о судьбе и поэзии, вызванные посещением малой страны, которую поработила могущественная империя. При этом «Литовский дивертисмент» сосредоточен на судьбе, разыгрываемой в разных вариантах и регистрах, а «Литовский ноктюрн» — на поэзии, которая в нем, как и во всем зрелом творчестве Бродского, полностью совпадает с судьбой. Между стихотворениями пролегает существенная биографическая цезура. Они также контрастны по своей поэтике. «Литовский дивертисмент», как об этом уже говорилось, — вещь «легкого жанра», в которой серьезная тема пробивается сквозь непринужденно-комическую тональность. «Литовский ноктюрн» также уснащен пародийными моментами и рискованными шутками, но в целом относится к поэзии «высокого стиля», эмоционально напряжен и даже мрачен. Первое стихотворение является, по сути дела, циклом. Это ряд зарисовок, разнообразных по сюжету, интонации и ритму. Как я пытался показать в предыдущей работе, они располагаются по принципу композиционного кольца. Второе стихотворение — от начала до конца выдержанный драматический монолог. Он развертывается на фоне однообразного пейзажа, пронизан единым интонационно-ритмическим напором, обладает завязкой, развитием и развязкой.
Собственно говоря, эта разница подчеркнута уже названиями стихов, определяющими их «музыкальный жанр». Если дивертисмент — строгая музыкальная форма, связанная в основном с барокко и XVIII веком, то ноктюрн не имеет столь четких формальных признаков и отсылает скорее к эпохе романтизма. Его истоки иногда связывают с итальянским notturno — собранием легких пьес для камерного ансамбля, которые обычно исполнялись ночью на природе. Однако типичный ноктюрн существенно отличается от notturno. Чаще всего это просто медитативная композиция для пианино, которая расплывчато определяется как «вдохновленная ночью» или «вызывающая в сознании ночь». Она ведет свое начало с 10-х годов XIX века и в музыкальном сознании связана прежде всего с Шопеном, Шуманом, Листом (в России — с Глинкой, Чайковским, Скрябиным). В эпоху модернизма жанр ноктюрна был значительно обновлен Дебюсси и особенно Бартоком. Этот осовремененный ноктюрн не ограничивается пианино и часто имеет мрачный «потусторонний» оттенок: в него включаются подражания голосам ночных существ, птиц и т. д. Нетрудно заметить, что стихотворение Бродского соотносится с музыкальным ноктюрном, хотя это соотношение можно описать только в самом общем виде: это «ночная», «медитативная», «призрачная» по теме и колориту вещь, не лишенная романтического (хотя во многом пародийно переосмысленного) элемента.