Александр Бестужев-Марлинский - Статьи
Мысль была счастливая. Элементов (не скажу – материалов) для воплощения этой мысли – множество, вопреки мнению многих грамотеев наших, будто создание исторического романа, или живопись исторических сцен, на Руси невозможны. О, конечно невозможны, если палитрой вашей будут одни харатейные и полууставные грамоты, если вы не омочите кисти в сердце русское, если вы не умеете зажечь взором вашим мертвые буквы, если ухо ваше не может подслушать вздоха старины и по этому вздоху угадать страсть ее!! Мы видели, как всякое событие давало свою особенную грань и характерам PI словесностям народов; ужели ж мы одни даром прожили века? ужели роковые перевороты над памп таяли, как вешние снега, бесследно? Или князья наши не имеют для нас никакой занимательности оттого, что они читали «Отче наш», а не «Pater noster»? оттого, что жили в деревянных дворцах, а не в плитных замках? Или крестьяне наши были животнее европейских рабов, робче их, беднее их?. Я думаю вовсе напротив. Русь была отчуждена от Европы, не от человечества, и оно при подобных европейских обстоятельствах выражалось подобными же переворотами. За исключением крестовых походов и реформации, чего у нас не было, что было в Европе? А сверх того, характеры князей и народа долженствовали у нас быть ярче, самобытнее, решительнее, потому что человек на Руси боролся с природою более жестокою, со врагами более ужасными, чем где-либо. Двуличный Янус – Русь глядела вдруг на Азию и Европу, быт ее составлял звено между оседлою деятельностью Запада и бродячею ленью Востока. Оттого какое разнообразие влияний и отношений! Варяги на ладьях покоряют ее. Печенеги, половцы, черные клобуки[316] зубрят ее границы. Грозой налетает Русь на Царь-град и завоевывает в Корсуни христианскую веру. Вольный Новгород опоясывается хребтом Урала и бьется с божьими дворянами в Лифляндии, напирает на свейцев за Невою, режется с литовцами, везет свои товары в города Ганзы. И потом битвы междоусобий, и потом губительное нашествие татар, и душная ночь их власти, в мраке коей спело единодержавие… И потом войны с шумными поляками, с дикими литовцами, Иоанн Грозный, попытка обратить нас в католичество, мятежи самозванцев, и мудрый Алексей, и необъятный Петр! Да, это море-окиян!.. море еще не езженное, не изведанное и тем более занимательное, оригинальное. Вглядитесь в черты князей наших, сперва исполинские, потом лишь удалые, потом уже коварные, и скажите, чем хуже они героев Вальтера Скотта или Виктора Гюго для романа? У них, как везде, был свой махиавелизм для силы и для бессилия, были свои ковы и оковы, и яд под ногтем, и нож под полою. У них были свои льстецы-предатели, свои вельможи-дядьки, свои жены царь-бабы, свои братья-каины. Про них звучали струны певцов, про них звонили колокола монастырей. И они гордились породою, как электоры[317] на священную империю; а на охоте с соколами, на звериной травле, конечно, были удалее любого барона, потому что такого раздолья для скачки, такого приволья на дичь, как на Руси, и во сне не видали европейские паладины. И они пировали не менее шумно и весело, чем вожди кланов, и они лазили через тын к боярыням, как французские сеньоры, имели свои моды, свое остроумие, свой особый язык. Суровость зим, бездорожье и даль давали средства удельным князьям непокорничать великому, воевать соседних и сгонять друг друга с огня стола. Беспрестанные стычки с кочевыми наездниками и войны междоусобий закаливали их нравы опасностями, давали храбрость, а храбрость разжигала честолюбие. Они жаждали битв для славы, славы для власти. Далее, какой богатый источник для романиста – местничество бояр и дворян, которые сперва могли переходить от одного князя к другому без предосуждения, их мелкие ссоры, их могучее влияние! За ними двор и дворня, гридни и наемные дружины княжие. Да и черный народ наш (кроме рабов), смерды, людины, крестьяне, местичи, без сомнения долженствовал быть гораздо смышленее сервов средних веков. Они не составляли части земли: они имели свои сходки, они ходили на войну с князьями, чего не было в Европе. Притом борьба с природою и с враждебными обстоятельствами необходимо развивала их физические и нравственные силы. Принужденный делать для себя все, начиная от лаптя до шлема, от горшка до колеса, русак становился изобретателен и самонадеян. Оставленный собственным силам в глуши лесов, в болотах, в сугробах снега, он стал отважен и находчив. Не уверенный, что завтра принадлежит ему, он сделался ленив и беззаботен. Но он не был низок, ибо не терпел унижения наравне с вассалами Европы.
Ни рвы, ни башни не делили их между собою. Жалобы селянина доступны были боярину, и быт боярина, простой почти столько же, как быт селянина, не давал повода первому презирать последнего, ни последнему ненавидеть первого. Правда, войны сметали их раз по пяти на веку… Зато они сами, в набегах с князем своим, вымещали на врагах то, что терпели дома, участвуя в грабеже и в дележе. Толки: «мы сбили, мы решили» утешали их в неудаче, и бедняги эти крепко засыпали голодные, свернувшись в бараний рог на пепле и на морозе, но убаюканные надеждою на добычу, на клады, на какое-нибудь чудо, – а русский верил чудесам, любил чудесное наравне с смешным, потому что первое золотило ему будущее, второе подслащало настоящее. Каждый перекресток имел тогда свою легенду, каждый пруд – своего духа, каждый лес – разбойника, каждая деревня – колдуна, каждый базар – сказочника. Чудесное бегало тогда по улицам босиком, приезжало из-за моря гостем, стучалось под окном посохом паломника. Оно совершалось наяву и во сне… Могучие народы набегали и исчезали, не оставив даже своего имени ветру степному. Славные князья бродили между чернью нищими или тлели в тюрьме без очей. Ничтожные бояре правили судьбами княжений, простые чернецы становились владыками. Мудрено ли ж, что добрые предки наши жадно слушали о том, как черт попался в рукомойник, о блаженных макарийских островах, о странах пригипшанских, где народ немцы и торгуют райскими птицами, о людях с собачьим рылом или с рыбьим хвостом, об оленях с финиковым деревом между рогов… Этнография, география, история – все тогда было сказка, а сказка значила повесть, потому что правда тогда была близнец выдумке. Находились люди, у которых на памяти Полкан-богатырь дрался с Добрынею, а у Пересвета, не то на крестинах, не то на поминках, ели они кашу. А мертвецы, а привидения, а знахари, а ведьмы наши? Ведьмы, которых жгли тогда так же равнодушно, как теперь фейерверки! А домовые и лешие, вовсе не родня гамадриадам, точащим кровь под секирою, или дивам-получеловекам, – нет, они воздушны, невещественны, проказливы, как Пук и Ариель[318] Шекспира, как Трильби Нодье. Да и что за богатое, оригинальное лицо сам черт наш! Он не Демон, не Ариман, не Шайтан, даже не Мефистофель – он просто бес, без всяких претензий на величие. Он гораздо добрее всех их. Он большой балагур, он отчаянный резвец и порой бывает проще пошехонца, так что лукавцы надувают лукавого во всех сказках, хоть, правду сказать, я думаю, они немножко хвастают. Берите ж, ловите за крылья все причуды, все поверья старины и пустите их роем около лиц, вами избранных, как роились они прежде. Предрассудки – прелесть старины, как прелесть нашего века – фантазия. Предрассудки кипятили старину, как нас кипятит рассудок; пустите ж их работать – и, ради бога, не делайте своих героев такими умниками, будто они сейчас выскочили из экзамена на доктора философии. Мало вам беса, мало вам страхов, так вот смешное (утеха нашей старины и рычаг новой словесности) вертится перед вами на одной ножке скоморохом и заводит бесконечную сказку свою от Сивки от Бурки, от курицы-иноходицы, от поросенка-наступника. Казак Луганский[319] показал, как занимательны могут быть эти простые цветки русского остроумия, свитые искусною рукою. Но Вельтман, чародей Вельтман[320], который выкупал русскую старину в романтизме, доказал, до какой обаятельной прелести может доцвесть русская сказка, спрыснутая мыслию. Да, песня и сказка – душа русского народа: он веселится и горюет с песнею, засыпает под говор сказки. У князей были Бояны, Ураны, Митусы, у черни – Кирши Даниловы[321], сказочники, слепцы, скоморохи, певцы, которые умели и растрогать и рассмешить до слез, все величать и все пародировать. Умели уколоть шуткою и князя, и боярина, и попа… Отличительная черта русского простолюдина, что он никогда не был изувером и не смешивал веры с служителями веры; благоговел пред ризою, но не пред рясою, и редкая смешная сказка или песня обходится у нас без попа или чернеца. Еще есть у нас стихия, драгоценная для исторического романа: это дураки и шуты. С тех пор как нагую правду выгнали из дворца за бесстыдство, она прикинулась баснею и шуткою… спряталась под ослиное седло, захрюкала, запела кукареку, покатилась колесом, заломила набекрень дурацкую шапку и стала ввертывать свои укоры между хохота и ударов хлопушки. Заметьте, что басня и шутовство всегда проявлялись в Азии: их отчизна Азия, их спутник феодализм, и будьте уверены, что не случай породил шута, а необходимость. Шут был кривой проводник мнений народа ко власти и нередко проводник правосудия от власти к народу. Обличитель пороков, пересмешник недостатков, он не щадил ни гостей, ни хозяина и бичевал их намеками, не боясь бичеванья ремнями… Одним словом, шут-простолюдин, приближенный к князю, был что-то похожее на народного трибуна в карикатуре. Рассказы, которые ходят в народе про Балакирева, шута Петра Великого, порукой, что можно создать из подобного лица.