Алла Латынина - «Человеку может надоесть все, кроме творчества...»
“Нашей первоначальной целью было подготовить текстологически выверенное издание „Записок блокадного человека” и, по возможности, отыскать и ввести в оборот значимые фрагменты текста, не вошедшие в окончательную редакцию”, — пишут в предисловии, скромно озаглавленном “От составителей”, Эмили Ван Баскирк и Андрей Зорин, работу которых над томом прозы Лидии Гинзбург я бы назвала филологическим подвигом.
Научные издания готовят годами, и работают над ними целые группы исследователей и текстологов. Научное издание прозы Гинзбург готовили два человека: Эмили Ван Баскирк, чьи основательные исследования творчества Лидии Гинзбург стали появляться начиная с 2006 года, сопровождаясь подписью “аспирантка Гарвардского университета”, и Андрей Зорин, один из самых ярких современных филологов, сфера интересов которого включает в себя и историю русской культуры XVIII — XIX веков, и современную литературу.
Когда научное издание находится в руках не просто текстологов, но филологов-исследователей такого уровня, оно непременно приносит сюрпризы. Именно это случилось с томом прозы Гинзбург.
Исследователи, правда, настаивают, что сюрпризы таил уже сам архив Лидии Гинзбург. Обнаружился ряд никогда не публиковавшихся текстов, в результате чего первоначальный замысел претерпел изменения. “Самой важной и первоочередной задачей стало сделать этот историко-литературный клад достоянием читателей и поклонников творчества Гинзбург, представить читателям облик Гинзбург-прозаика таким, как он сложился в 1940-е годы”, — говорится в предисловии.
Пожалуй, исследователи все же приуменьшают собственные заслуги. В знаменитом фильме “Газовый свет” бриллианты певицы спрятаны среди стекляшек на сценическом платье. Чтобы отличить бриллианты, надо знать толк в камнях. Чтобы обнаружить “клад” среди множества бумаг, черновиков, вариантов, надо иметь представление о том, что именно является кладом, надо не просто сравнивать тексты, но понимать их художественную иерархию. И второе: без подробно рассказанной истории текста, без комментариев, справочного аппарата и исследовательских статей, помещенных в приложении, значение обнаруженного “клада” так и не было бы понято читателем.
Название книге дал центральный раздел тетради “Слово” (1943 — 1945). Еще раньше, поясняет Андрей Зорин, работая над так и оставшимся недописанным произведением, Гинзбург поделила его персонажей на “действующие лица” и “проходящие лица”. Найденную классификацию, литературоведчески точную и новую, Гинзбург использует и в тетради “Слово”, никаких фрагментов из которой она не публиковала, может быть оттого, что там содержатся портреты ее знакомых, запечатленных в период блокадной жизни, записи подлинных блокадных диалогов и достаточно безжалостный анализ психологических мотивировок и поступков, “подводных” тем разговоров, подспудных мотивов реплик, — настоящая школа писательского психоанализа.
Эти записи во многом подводят нас к пониманию сути тех открытий о человеке и обществе, которые сделала Гинзбург. Вопреки распространенному мнению, что испытания войны и блокады изменили человека, Лидия Гинзбург показывает, что эти чрезвычайные обстоятельства лишь обнажили механизмы устройства человека и общества. “На протяжении всей жизни Гинзбург пыталась докопаться до пружин этого устройства”, — пишет Андрей Зорин, утверждая, что фундаментальное социопсихологическое открытие, сделанное Гинзбург в годы блокады, состояло в том, что в кардинально изменившихся условиях сами мотивировки и импульсы, руководящие человеком, в сущности остаются прежними. Только “правила иерархии и статусного устройства общества оказываются особенно наглядными, когда они выстроены вокруг доступа к самому элементарному жизненному благу — еде”.
Несомненно, самой крупной драгоценностью в найденном “кладе” является текст, открывающий книгу, которому составители дали название “<Рассказ о жалости и жестокости>”, опираясь на косвенное определение самой Лидии Гинзбург.
Герой его носит имя Оттер, как и герой многих блокадных заметок Лидии Гинзбург, в конце концов сложившихся в повествование “День Оттера” — переработанное позднее в “Записки блокадного человека”. Этим достаточно причудливым именем (исследователи предлагают разные его расшифровки: от французского “другой” — l’autre — или французского же “автор” — l’auteur) Гинзбург ставит некую грань между собственной биографией и трансформацией опыта собственной жизни в опыт художественный.
Герой снова и снова обращается мысленно к обстоятельствам смерти своей тетки, которая в блокадные годы оказалась на его иждивении и попечении. Легкий характер тетки делал довоенную жизнь рядом с ней необременительной. Оттер привык заботиться о пожилой женщине, никогда не работавшей, жившей на иждивении мужа, а теперь — племянника. Война и в особенности блокада грубо обострила противоречия, и раньше существовавшие между ними.
Будьте ж довольны жизнью своей
Тише воды, ниже травы.
О, если б знали, дети, вы
Холод и мрак грядущих дней, —
вспоминает герой пророческие строки Александра Блока (очень интересна двойная датировка стихотворения — 6 июня 1910 — 27 февраля 1914). Но сейчас он видит в них не пророчество, а всего лишь метафору.
“Мы, как дети, твердившие, что каждая бытовая мелочь разрастается в неразрешимую задачу, — что мы знали о неразрешимости, если она не метафора. Уборная замерзла. Люки во дворе не действуют… Мало того — ведро дало течь. Никакими силами, никакими средствами (даже за хлеб) нельзя найти человека, который его запаяет. Все это в целом неразрешимо”… “все переносные значения, из которых составлялись наши формулы трудностей и лишений, стали абсолютно буквальными”.
Об этой буквализации метафор герой, тонко чувствующий слово, рассуждает и в другом месте (кстати, один из немногих фрагментов повествования, сохраненных Гинзбург в “Записках блокадного человека”): формула “делиться куском хлеба” обретает буквальный смысл, когда это означает: “...разделить ли хлеб, полученный по рабочей и по иждивенческой карточке, пополам или оставить себе на 100 или на 200 грамм больше”. “И если существовала формула, что беспомощные старики-паразиты заедают жизнь молодого человека <…> то эта формула приобретает новую этимологию — заедает, ест — съедает то, что тот мог бы съесть сам, — и совершенно новую буквальность”.
В мире “страшных буквальностей”, где оказываются герои, спасти старого человека можно лишь ценой невероятных усилий, ставящих под угрозу собственную жизнь. Оттер делает эти усилия, добывает для тетки еду, таскает судки и баночки из столовой, деля собственную скудную обеденную порцию. Ему неприятен разговор со старой знакомой, “одаренной прекрасной способностью к самосохранению”, которая, вместо того чтобы одобрить его самоотверженность, усомнилась в целесообразности жертв ради спасения 75-летнего человека: “...но ведь это все за ваш счет”. Но собственные жертвы рождают в нем озлобленность.
Все люди вокруг тоже озлоблены, потому что голодны и несчастны. Но (вдумаемся в это тонкое наблюдение) люди еще и пользуются “мотивировкой дистрофии” для оправдания собственного непристойного поведения, “ибо снятие социальных запретов облегчало давивший их груз”. И Оттер поступает как все.
Он груб и жесток с близким человеком. Одно из любимейших представлений тетки — что она живет не для себя, а для племянников. Это ее реализация. И Оттер безжалостно стремится лишить ее иллюзий, внушая мысль, что она ему совсем не нужна, уничтожая в ней чувство собственной ценности. Она упряма, холод и голод сделали ее неряшливой, она упорно противостоит попыткам Оттера бороться с хаосом. Теперь, после ее смерти, он понимает, что злой воли здесь не было. Но при ее жизни он разражался бранью и упреками, “когда она била посуду, проливала и просыпала драгоценные крупицы и капли еды”, получая при этом облегчение от нарушения давивших на него запретов, “от всех задержек жалости, деликатности, приличия, просто даже цивилизованных привычек”. Он находит безжалостные слова: “паразит”, “разбазаривать”, “гадить” — и применяет их в разных контекстах, при этом чувствуя, что этот бесстыдный лексикон — не его.
Вот это наблюдение над “театральной отчужденностью” образованного интеллигентного человека от собственной речи, от стандартных формул “гнусного жизнеощущения, которое все-таки не было его жизнеощущением”, является поистине писательским открытием Гинзбург. Она вообще очень внимательна к речи и, как никто, умеет обнажать глубинные мотивы людей, ведущих, кажется, самый обычный блокадный диалог, — угадывать формы самоутверждения, стоящие за констатирующей фразой, автоконцепцию, которую подспудно хочет навязать говорящий, подводные темы, замаскированные в диалоге.