Иннокентий Анненский - Иуда
А вот рядом, тут же, силуэты людей, даже более — силуэты индивидуальностей:
Бросив свой камень, Петр откидывался назад и так следил за его падением, — Иуда же наклонялся вперед, выгибался и простирал длинные шевелящиеся руки, точно сам хотел улететь за камнем.
У Леонида Андреева нет анализов. Его мысли, как больные сны, выпуклы: иногда они даже давят, принимая вид физической работы.
Вот в доме Лазаря, стоя в дверях, Иуда заслушался Учителя. Обаяние Иисуса становится для него столь непосильно ярким, что мысль о предательстве, уже не отклонимом, с этого часа начинает в его душе свою проклятую постройку.
Иуда забрал в железные пальцы всю душу и в необъятном мраке ее, молча, начал строить что-то огромное. Медленно, в глубокой тьме, он поднимал какие-то громады, подобные горам, и плавно накладывал одна на другую; и снова поднимал и снова накладывал; и что-то росло во мраке, ширилось беззвучно, раздвигало границы. Вот куполом почувствовал он голову свою, и в непроглядном мраке его продолжало расти, огромное, и кто-то молча работал: поднимал громады, подобные горам, накладывал одну на другую, и снова поднимал…
Чтобы этот кошмар не раздавил Иуды, художник разрешает его тут же прелестью непосредственной жизни, хотя мысль и ее таинственно преображает в будущее:
«И нежно звучали где-то далекие и призрачные слова».
В «Иуде» мало красок. Но тем поразительнее эффекты его выжженностей и обугленностей.
И, когда мы забываемся вместе с ним в каменистом овраге, под тихое западание ночи, нас бесконечно тешит мысль, что одиночества, которого мы так боимся, в сущности, нет, потому что я и не-я, хотя бы в мечте художника, но могут сливаться бесследно.
И впереди его, и сзади, и со всех сторон поднимались стены оврага, острой линией обрезая края синего неба; и всюду, впиваясь в землю, высились огромные серые камни — словно прошел здесь когда-то каменный дождь и в бесконечной думе застыли его тяжелые капли. И на опрокинутый, обрубленный череп похож был этот дико-пустынный овраг, и каждый камень в нем был, как застывшая мысль, и их было много, и все они думали — тяжело, безгранично, упорно.
Повесть Леонида Андреева насыщена и контрастами, но контрасты эти только ощутимые, и возникают они непосредственно и даже неизбежно в плывущих дымах его фантазии.
Фома и Иуда глядят; Иуда дружит с Магдалиной; Иуда кланяется перед розовым затылком Анны…
И сколько их еще более характерных!.. И нет между ними ни логических противоположностей, ни риторских антитез. Зато часто они — лишь безумное или нелепое, иногда даже кощунственное сцепление голосов, жестов, мук, наименее гармонирующих друг с другом.
А прозрачны они до того, что сквозь них не утаится никогда и душа поэта с ее укором и ужасом.
III. ЗАРОЖДЕНИЕ ИУДЫ
Творчество, которое живет приливом непосредственных впечатлений, пользуется обыкновенно одним из следующих двух приемов. Или поэт, точно оберегая мой ум от всякой неожиданности, дает ему только знакомое и привычное. Или же, наоборот, то и дело руша привычные для нас схемы, он тешит меня небывалой группировкой впечатлений и самым неожиданным разобщением содружеств, которые ежедневность и, может быть, даже наследственность приучили меня считать особенно прочными. Летом, в пыльное после обеда <время> с площадки вагона я смотрю на следы внезапно налетевшего дождя; и все, что было черно, становится тогда чернее, а что было зелено еще зеленее.
А вот босая работница, ступая уверенно и быстро, несет через барский двор на кухню петуха, головою назад и плотно зажав его под мышку.
Я пересказал два случайно припомнившихся мне изображения из «Воскресения» Л. Толстого. Отчего эти обычнейшие из схем в словах художника стали прекрасными? Кажется, Толстой только и сделал, что лаком покрыл кусочек пошлейшего из миров, а между тем для меня это уже не только особый мир, но и мой мир, — мало того, это — самая подлинная часть того мира, который нельзя было ни создать, ни понять, ни любить, если бы меня не было на свете.
Теперь откроем «Иуду».
Затолклись, захлопали, застучали другие голоса — точно развязал кто-то мешок с живыми, звонкими голосами, и они попадали оттуда на землю, по одному, по два, целой кучей. Это говорили ученики. И покрывая их всех, стукаясь о деревья, о стены, падая на самого себя, загремел решительный и властный голос Петра.
Вот Иуда смотрит в окно караульни на поругание Учителя:
Поднялся сильный хохот, и Иуда так же улыбнулся — точно чья-то сильная рука разодрала ему рот. Это был обманут рот Иуды.
Вот Иуда перед распятым:
…какое подлое сердце у Иуды! Он держит его рукою, а оно кричит: осанна, так громко, что вот услышат все. Он прижимает его к земле, а оно кричит: осанна, осанна!
Здесь перед нами прием творчества, как раз обратный тому, которым мы любуемся у Толстого. Андреев не бережет, а напротив, с особой радостью рушит привычности, а взамен заставляет меня искать в мире новых сцеплений и слитий, наподобие тех, которые так прихотливо слагаются вокруг меня вечером из отовсюду нахлынувших теней.
Иуда весь создан из разрушенных привычностей и не слитых даже, а только уродливо сцепившихся впечатлений. Оба глаза, обе половины лица живут у Иуды по-своему, рука его давит к земле сердце, а чья-то другая рука разжимает в улыбку его обманутый рот. Когда Иуда движется, у него будто целый десяток ног, а ночью мятежные сны, чудовищные грезы и безумные видения на части раздирают его бугроватый череп.
Слушая Христа, Иуда забрал в железные пальцы всю душу, а внезапно вырванный из задумчивости приливом тревоги, восторга и ожидания, он вздрогнул <…> от испуга, и все у него: глаза, руки и ноги, точно побежало в разные стороны — как у животного, которое внезапно увидело над собою глаза человека.
Но еще страшнее любовь Иуды, о которой пророчит уродливая жадность осьминога: огромные глаза, десятки жадных щупальцев, притворное спокойствие — и раз! — обнял, облил, раздавил и высосал, ни разу не моргнувши огромными глазами.
И поистине страшен Иуда при первом появлении своем из небытия, из одной возможности.
Эта грязная волосатая нагота, эти мокрые поцелуи и липкие объятия, эта серая груда тела, из которой в тревожных сумерках вдруг высунутся и побегут куда-то руки и ноги, эти мысли-камни в затылке и, наконец, это молчание, столь безнадежно глухое и не отзывчивое, что перед ним казалась бы правдою и светом самая ложь, сказанная человеческим языком, — все эти животности, часто не только не оскорбительные, но даже не приметные для нашего тупого или рассеянного восприятия, накопляясь в нежной душе художника, создали там муку, безобразие и неразрешимость Иуды, т. е. нашу муку, наше безобразие и нашу неразрешимость.
Примечания
1
Впервые: 2 КО, с. 45–54. Автограф: ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 147 («Новый Иуда») и ед. хр. 148 («Иуда Искариот и другие»). Ед. хр. 148 не имеет значительных разночтений с ед, хр. 147. Ед. хр. 146 — список статьи с поправками автора, не имеющий разночтений с опубликованным текстом статьи. Печатается по тексту книги.
Цитаты проверены по изд.: Андреев Л. Собр. соч. <СПб.>, «Шиповник», 1909, т. 5.
2
Стоит пробежать несколько страниц из Юшкевича… не читал и Великой книги. — Юшкевич Семен Соломонович (1868–1927) — писатель, драматург, постоянный автор горьковских сборников «Знание». После Октября — в эмиграции. Великая книга — Библия.
3
«Вечный муж» — рассказ Достоевского.
4
…отца Илюшечки… — т. е. штабс-капитана Снегирева («Братья Карамазовы»).
5
Лебядкин — см. роман Достоевского «Бесы».
6
Ипполит Терентъев — см. роман Достоевского «Идиот».
7
Вспомните Порфирия и… подготовленный им «сюрпризик». — Порфирий Петрович — пристав следственных дел в романе «Преступление и наказание» вовлекает Раскольникова в психологическую игру и, обещая показать некий «сюрпризик», дает понять, что ему известно об убийстве старухи-процентщицы нечто такое, о чем он до поры до времени умалчивает. «Сюрпризиком» оказывается мещанин, подозревающий Раскольникова в убийстве. Во время допроса Раскольникова он сидит за ширмой у Порфирия Петровича.
8
…фокус-покус штабс-капитана Снегирева с деньгами Алеши Карамазова… — Эпизод из романа «Братья Карамазовы», в котором Снегирев топчет деньги, предложенные ему Алешей (2, VII).
9
…бескапсюльный пистолет Ипполита Терентъева… — эпизод из романа «Идиот» (3, VII). В пистолете, которым пытается застрелиться Ипполит, нет капсюля.