Константин Аксаков - Взгляд на русскую литературу с Петра Первого
Обратимся к предмету. Переворот был крут и решителен, но не все уступило преобразованию – и Русь разорвалась надвое. Явилось разделение на публику (новопреобразованное общество) и народ. Земля и народ (простой) удалились в молчание, сберегая свою жизнь до лучшего времени; арена осталась пуста; на ней появилось новопреобразованное общество. Отвлеченная деятельность закипела; новое слово покорно залепетало все вокабулы, и диалоги, и все уроки Европы. И в этом-то отвлеченном движении возникла у нас литература новая, которую по преимуществу называют литературою. Литература с Петра есть литература публики, а не народа, литература отвлеченной стороны народа, литература дворянская, чиновничья всех четырнадцати рангов, правительственная, правительством созданная и его воспевающая, литература безбородого класса. Народу до нее нет никакого дела. Что могло быть в литературе, оторванной от народа? Но она останется для нас интересною именно по своему отвлеченному характеру, по своей отвлеченной сфере и по тем усилиям, которые должен был делать личный талант писателей, чтобы не пасть под бременем пустоты и богатым изобилием блестящей мишуры, великолепной лжи, вечных ходуль, натянутых фраз, обезьянства и накинутых на себя разных претензий, восторгов и похвал. Она и грустно, и радостно любопытна для нас по движениям русской души, пробуждавшейся смутно и чувствовавшей себя нехорошо в этой отвлеченной, холодной сфере, – одна, без народа. Но эти указанные отношения, эти явления – это все исторические судьбы нашей жизни, не прошедшие, но идущие и теперь пред нашими глазами, не окончившиеся, но продолжающие свое действие. Наше дело вникнуть в них, представить их в настоящем свете, как мы понимаем; а теперь именно, кажется, да будут позволены нам эти слова, блеснул свет настоящий.
Итак, выведем положения из сказанного нами. Петр не освобождал от исключительной национальности и не вносил общечеловеческого в народность русскую. Петр переменил насильственно одну безусловную национальность, русскую, на другую, европейскую, – следовательно, он переменил только цепи на цепи тягчайшие. Не все последовали, ему уступила только одна сторона. Земля разделилась на публику и народ. Мнение свое о публике мы сказали.
На рубеже нашей литературы первый в хронологическом порядке стоит Кантемир, сатирик, как и следует быть, стоящий одной стороною еще во временах виршей Сильвестра Медведева, – другою принадлежащий весь Петру. Иностранец по происхождению, холодный к России, он, в силу подражательного направления литературы, делается русским писателем. Слово под рукою, мысли набраны, стихи пишутся в других землях – давай и мы писать тоже, причины достаточные – и вот является русской писатель. Где потребность жизни, вызвавшая эти строки? Напрасно станем искать ее. Явление вполне отвлеченно и подражательно, откуда взялось оно? Увы! Это первый служитель обезьяны, которой в жертву предалось преобразованное общество. Между тем Кантемир, при личном, хотя и не большом, таланте, при уме остром и колком, мог бы, кажется, иметь живое значение. Он сатирик: в качестве отрицания мог бы иметь дело с современностью. И ничего этого нет, потому что явление вполне отвлеченно, потому что сфера, к которой принадлежал Кантемир, не боролась уже, а уже спокойно отделилась от народа, замкнувшись в свою гордую, смешную, бесстыдную, бессовестную отвлеченность. Публика скоро забыла про народ. Он доставлял только публике доход материальный, допускавший ей возможность жить эгоистическою отвлеченною жизнью, дававший публике возможность еще более презирать работающие на нее руки, гнушаться языком своим, своею страною. Барин, живущий в Париже и мотающий без стыда и совести на личные потехи плод тяжких трудов нескольких тысяч своих крестьян, мотающий с чувством полного к ним презрения (или с полным их игнорированием), как будто вся цель их – его эгоистическое благо, – вот современный пример положения, в которое стала вся Россия в двух своих сторонах: в оторванном от народа преобразованном обществе, публике – одна и в народе простом – другая. Говорить здесь об этом более не место, не место сравнивать пустоту публики с глубоким содержанием народа, – обратимся к литературе. Эта, как сказал я, уже спокойная самодовольная оторванность от народа и полное забвение про народ, эта эгоистическая отвлеченность определили характер литературы – и таково первое лицо ее, по порядку, Кантемир. Он, как сказали мы, несмотря на свое сатирическое направление, не имеет даже и дела с современностью. Гнев и негодование, заимствованные им, не туда направлены; изредка только встречаются в его стихах некоторые выходки на русскую жизнь, которая иногда подвертывалась ему для сравнений. Но Кантемир, сверх общей отвлеченности сферы, имеет еще свою личную. Он человек заезжий, случайный в русской литературе; в силу отвлеченности ее мог он найти в ней место. И поэтому в ней самой он имеет не положительное, а отрицательное значение. Кроме только сатир он отчасти переводил, отчасти писал оды, послания, эпиграммы. Скажем об нем в заключение несколько слов. Ум замечательный и твердый, но резкий и холодный является во всех его сочинениях. Иногда попадается счастливый оборот; но как будто само слово становилось так: еще недавно оторванное от народа, оно имело еще характер народный, которому должен был повиноваться и сам писатель. Так что эти счастливые обороты как бы заслуга самого слова народного, а не писателя. Сверх всего этого в Кантемире решительная отвлеченность и самой сферы, и своя собственная, как сказали мы выше.
Он написал еще посвящение императрице Елисавете. Посвящение замечательное. Здесь мы уже видим положение поэта из среды нового общества, обратившегося спиной к народу, мы видим, пред чем преклоняет он колена и повергается во прах, что предмет его вдохновенных песнопений. Конечно, власть державная, освободившая его от тяжести народной, от всей огромной важности этого союза и давшая полный простор его эгоистическим стремлениям, власть, которая с Петра только явилась в своем торжестве. Здесь, в этом посвящении, уже определился характер похвалы, проникающий нашу литературу с начала до конца, определился поэт с хвалебным фимиамом пред троном, с самоуничижением перед лицом монаршиим, с благоговением пред безграничною властью. Прочтите посвящение, которое очень замечательно: оно разом вводит нас в новую, небывалую литературу. Тут, конечно, уже непременно является Феб, как раз поспевший к первому русскому писателю. Мы, впрочем, так привыкли к такому роду посвящений; постараемся откинуть полуторастолетнюю привычку, обратившуюся у нас в потребность; надо взглянуть свежими, бодрыми глазами: вспомним, что это было в первый раз, внове, что это было только начало последующего и что прежде этого не бывало.
За этим деятелем выдвигается новый: Тредьяковский. В этой отвлеченной сфере является новое лицо – неутомимая бездарность. Она трудится день и ночь, но труд ее сводится к чисто механическому движению пером. Язык, принявший на себя целое нашествие иностранных слов, которые поселились в нем как завоеватели в завоеванной земле, – язык трещит под пером такого человека. Толки о правописании, об i, и, и у занимают русского писателя. Между тем новопреобразованная Русь начала новую историю, управляемую манием державной руки. Русский народ, по природе своей великий, был устремлен на материальную военную силу, и солдат русской явился чудным материалом для военного могущества, оружием страшным. Благодаря его личной крепости правительство делало чудеса. Много было блестящих завоеваний. Правда, что это есть история собственно преобразованной России: народ участвовал в ней деньгами и рекрутами. Какое поле для верноподданнических восторгов поэта! Тредьяковский не остался безгласен. Он воспел покорение Гданьска, он воспел Анну. Ода посвящена Бирону. Итак, панегирическое начало проявилось вполне. Литература с Петра может иметь для нас интерес, иметь значение только как борьба личного таланта писателей с отвлеченностью и ложью сферы, с отвлеченностью и ложью положения и подлостью. Ни один талант не ушел от этой лжи положения: всякий носит на себе следы ее, иногда только сквозь нее пробиваясь. И эта-то борьба и составляет интерес и смысл нашей литературы с Петра. Сверх того, неотъемлемую принадлежность нашей литературы с Кантемира до Гоголя включительно составляет панегирик. Мы сказали, что собственно с Петра начинается возможность похвальных слов: это видим мы. Как скоро появилась наша литература, так появились и похвальные слова, появился этот панегирик, сильно возобладавший нашею литературою. В каждом человеке есть благородное стремление пожертвовать своим для общего. В личности есть благородное стремление уничтожиться, отречься от самой себя для всех, для общего, для народа. С Петра Великого народ был отодвинут от нашего общества, ставшего на поприще всякой деятельности, – и личность в нем, следуя своему стремлению самоотречения, отреклась от себя, только уже не в пользу народа, а в пользу другой личности, зато одной и единственной. Мало того, она принесла в своих восторгах в жертву ей и народ самый; мы видели тому недавно пример в знаменитой повести князя Одоевского и продолжаем видеть также в непрерывных похвалах Петру Великому.