Юлий Айхенвальд - Фет
Это счастье испытывается «вот здесь, со мной»; его не надо искать где-нибудь вдалеке или в прошлом. У Фета не даль, не длительность, не история – он пьет и поет мгновение, это чудное настоящее, за которым надо только протянуть руку, чтобы его достать. Фет не выбирает. Ему не трудно остановить солнце, задержать летучее время. Смысл и счастье бытия сосредоточены для него всегда и всюду, и он своей поэзией оправдывает паскалевское centre partout (центр повсюду (фр.)): для него тоже центр вселенной – везде. И это понятно, так как на самом деле вселенная – то же, что душа поэта, а душа, побеждая все преграды и пространства, в одно мгновение ока сближает и объединяет самые далекие и разнородные явления жизни, обнаруживает их внутреннее родство. Отдельные разнородные ощущения сливаются в один восторг, в одно биение трепещущего сердца: цельный, Фет сразу живет весь, он в каждое мгновение неразделим. Колокольчик, который звенит, и колокольчик, который цветет, – это одно и то же, одно впечатление; и поэт принимает мир слиянный, не различает звука и запаха:
Ночь нема, как дух бесплотный,
Теплый воздух онемел, —
Но как будто мимолетный
Колокольчик прозвенел.
Тот ли это, что мешает
Вдалеке лесному сну
И, качаясь, набегает
На ночную тишину, —
Или этот, чуть заметный
В цветнике моем и днем,
Узкодонный, разноцветный,
На тычинке под окном?
Фет вообще – певец «чуть заметного»: так ему ли дожидаться событий и моментов выдающихся, ему ли не чувствовать, как полно и богато каждое мгновение, каждый оттенок мгновения? Душа его, «довольная вполне, иного уж не требует удела», и так символично звучат у него эти призывы к остановке: постой, здесь хорошо!.. нет, дальше не пойду… тише, конь мой, куда торопиться? Ему здесь хорошо, он дальше не пойдет, – он уверен, что, бредя по жизненной стезе, набрел на центр мира и обрел самое существенное, самое подлинное во вселенной. Жизнь явилась ему сосредоточенная. Не из слагаемых составляется она. Мгновение заключает в себе все; именно потому, обессиленный, блаженно изнеможенный, и падает в истоме поэт, – разве можно выдержать все?
Среди паутинных, сплетающихся нитей этой мировой совокупности надо ли различать что-нибудь отдельное? Но из мечтательных очертаний, из воздушной облачности все же в тонких линиях идеала проступает образ женщины – душа фетовской поэзии: «на ней лежал оттенок предпочтенья». В единстве мирового содержания женщина неотделима от природы: она – «сестра цветов, подруга розы»; и потому «девственная нега» ландыша сливается с первой робко-благоухающей любовью молодой девушки, а нескромная георгина, наклонив «бархатные ресницы», стоит как «живая одалиска». «Целый мир – от красоты», от красавицы: смотрит она и от этого родного природе взгляда и отблеска женских очей расцветает май и мир. Все более и более выделяясь в общем «круге влеченья», в «сладком, душистом круге», женщина у Фета не имеет, однако, ярких черт своей женской определенности; почти только в классической антологии и в его переводных пьесах она показана в своей наготе. Более же типичные его стихи – в соответствие с тем, что вся его поэзия – это поэзия не завершений, а влечений, – типичные его стихи являют женственное в его отдаленных признаках, дают какую-нибудь деталь очарования, например этот гребень, который «ласково разборчив, будто сам медлительней пойдет по пышным волосам». Недаром поэт сознается, что «ступенями к томительному счастью» дорожит он не меньше, чем им самим; он воздвигает лестницу счастья. Вообще, у Фета – глубокая, безмерная чувственность, но она получила столь тонкий характер, что дошла до своей грани и создала иллюзию бесплотного. На самом же деле фетовская бестелесность представляет служение преображенной плоти, ее изысканность. Он страстнее язычника, сладострастнее кого бы то ни было, этот эфирный поэт. Вот пронеслось благоуханное дуновение, полное весны, – и он уже знает, что «это, наверное, ты», женщина; или восклицает он: «О, сладкий нам, знакомый шорох платья!»; или в саду мелькает белоснежный вуаль; он верит, что «узкой подошвы роса не коснется твоей»; он ленты ее уловляет извивы, он перчатку ее подстерег – опять деталь очарования.
Отягощала прядь душистая волос
Головку дивную узлом тяжелых кос, —
такой увидел он в юности свою музу, и с тех пор женская голова с узлом тяжелых кос все манила и манила его глаза, его уста. Женщина «очаровательна очами», могуча «пышными кудрями», у нее «кудрей руно златое», он славит россыпь золотую ее божественной косы, его туманит «горячее золото» локонов, которое жжет плечи вакханке, и эти женские волосы, эта золотая власть мировой Береники, однажды навсегда опьянили его. И так долго смотрел он в лицо женщине, что наконец только оно одно и показалось ему существующим на свете:
Только в мире и есть этот чистый,
Влево бегущий пробор.
И часты упоминания об этом проборе, к душистой чистоте которого сводится все миросозерцание, весь мир. Чаровница-женщина, заворожившая вселенную, волшебством наполняет мгновение, и в тишине майского вечера, благодаря перестановке теней («тени без конца»), действительность незаметно перестраивается в сказку и мир становится иным. Многое совершается, многое изменяется на земле и в небесах, покуда «мы одни», покуда из сада в стекла окон светит месяц. Все, что в лунную ночь рождается от луны, от соловья, от цветов, – все это объемлет влюбленную душу, и сладки уста красоты в тихую звездную ночь, – но
Миг еще – и нет волшебной сказки,
И душа опять полна возможным.
Но и миг – это много. В его мимолетное теченье возникает, успевает возникнуть связь между отдельным сердцем и всей вселенной – надо только любить. Кто влюблен, тот космичен. И самое поразительное, самое глубокое здесь именно то, что в мгновенье влюбленности индивидуализирующая сила любви неразрывно сливается с чувством вселенности, с ощущением всеединства. Возникает переход от грандиозного общего к этой частной искорке данного, зажегшегося сердца.
Какое счастие: и ночь, и мы одни!
Река – как зеркало и вся блестит звездами,
А там-то – голову закинь-ка да взгляни:
Какая глубина и чистота над нами!
Вот сознаешь недосягаемость этой звездной высоты, чувствуешь безмерность мира, глубину и чистоту превыше взоров человеческих, – и прямо от этой бесконечности, не нарушая, не оскорбляя ее, переходишь к конечному, к этой женщине, которая идет рядом с тобою; и, в безумном упоении чувствуя в сердце от мирового моря идущий прилив любви, говоришь ей этот вечный бред:
Я болен, я влюблен; но, мучась и любя, —
О, слушай! о, пойми! – я страсти не скрываю,
И я хочу сказать, что я люблю тебя —
Тебя, одну тебя люблю я и желаю!
Почему одну тебя? Почему безграничность, в которой я только что витал, навеяла на меня ограниченное? почему из всех желаний, из всех женщин мира избрал я только тебя и в нечто одинокое заключил вселенную, которую я только что ощутил в своем восторге? В этом и есть тайна любви. Бездонная, беспредельная в своей сущности, она в то же время проникает к одному сердцу и в нем заключает все. Она вводит макрокосм в необъятную душу микрокосма. И оттого среди зрелища природы будет всегда звучать призыв к ней, только к ней – определенной, единственной, незаменимой: о, где же ты?
Вот месяц всплыл в своем сияньи дивном
На высоты,
И водомет в лобзанья непрерывном.
О, где же ты?
Вас не поражает неожиданность перехода. Ведь здесь не может быть отчетливой связи, логики (ее вообще нельзя требовать от Фета, как и от узорных сплетений, в которые сходятся тучки, облака, строя в небесной высоте «белый мой город, город знакомый, родной»). Здесь не переход, а порыв, и объяснение он может найти себе только психологическое: в эти мгновенья влюбленности ничто не чуждо душе, ничто не далеко, все связано, все понятно.
И тогда ничто не может затаиться в сердце:
Когда все небо так глядится
В живую грудь, Как в этой груди затаится
Хоть что-нибудь?
Тогда поэт не может молчать, не станет, не умеет. Но этот мотив признания, высказанного чувства, совершенно заглушается у Фета все тою же, более существенной для него, более святою молитвой молчания. Сердце так полно, что в минуту свидания ни о чем нельзя говорить. Я тебе ничего не скажу. Было бы кощунственно прерывать это безмолвие, и не нужно речей, ни огней, ни очей. Он для песни своего влюбленного сердца слов не находит, он «путается» в них, и опять лишь какие-то тени слов, гармонирующие с оттенками чувств, какие-то «полувздохи» и «призраки вздоха», какие-то неуловимые намеки могут дать смутное понятие о той внутренней музыке, которая беззвучно дрожит в его душе. Что ж удивительного, что «счастья взрыв мы промолчали оба», что «странно мы оба молчали и странней сторонилися прочь»? Только потом, когда она, возлюбленная, уйдет, когда я останусь один, тогда вернется ко мне дар слова (дар ли это?) – и я буду