Дмитрий Мережковский - Данте
в этом суде Беатриче над Данте, включает ли она, или не включает, в число «девчонок» и Джемму? Как бы то ни было, более страшной соперницы, чем у жены Данте, не было, и, вероятно, не будет ни у одной женщины в мире. Любит она мужа или не любит, — в сердце ее выжжено имя Беатриче каленым железом.
Чувствовать могла Умершая — Бессмертная замогильную ревность не только к «девчонкам», но и к жене Данте, и даже к этой больше, чем к тем. Вот почему, в «Божественной комедии», оба, Данте и Беатриче, молчат о Джемме, как бы убивают, уничтожают ее этим молчанием, небесные — земную, вечные — временную. Так же, как Данте, проходит и Беатриче — «Священная теология» — мимо церковного таинства брака, точно мимо пустого места. Но сколько бы они ни уничтожали брак, — не уничтожат: Данте будет навеки между монной Джеммой Алигьери и монной Биче де Барди, вечной женой и вечной возлюбленной: а Беатриче — между сером Симоне и Данте, вечным мужем и вечным возлюбленным.
Бедная жена, бедное «животное»! Нет ее вовсе, не должно быть и не может быть, в вечности; «пар у нее вместо души», как у животных. Но если так, в глазах человеческих, то, может быть, в Божьих, — не так; столь же бессмертна душа и у той, как у этой. Двое, в глазах человеческих, — Данте и Беатриче, а в глазах Божьих, — трое: Данте, Беатриче и Джемма. Здесь, как везде и всегда, в жизни Данте, — но в каком грозном для него и неведомом, спасающем или губящем смысле, — Три.
Кто будет судить Данте, кроме Того, Кто его создал и велел ему быть таким, каков он есть? Но нет никакого сомнения: в свидетельницы на суд Божий над Данте вызвана будет и Джемма.
Может быть, о Сократе кое-что знает Ксантиппа, чего не знает Платон; знает, может быть, и Джемма кое-что о Данте, чего не знает история. Пусть это знание — самое простое, земное, или даже «подземное»; оно все-таки подлинное. Если бы и мы знали о нем все, что знает Джемма, каким новым светом озарилась бы, может быть, вся его жизнь и любовь к Беатриче!
Жена Данте, Джемма Донати, и Нэлла Донати, жена Форезе — родственницы, кажется, не только во времени, но и в вечности. Если, плача «над мертвым лицом» бывшего друга здесь, на земле, стыдно было Данте вспомнить, как оскорбил он жену его непристойной шуткой, в одном из тех бранных сонетов, которыми обменялся с ним, в ссоре, — то насколько было ему стыднее вспомнить об этом, на горе Чистилища, плача над его живым, «искаженным» мукой лицом!
И я спросил: «Как ты вошел, Форезе,
Сюда, наверх? Тебя я думал встретить,
На тех уступах нижних, где грехи
Мученьем долгим искупают души».
И он — в ответ: «Моя вдовица, Нэлла,
Сюда меня так скоро привела,
Пить мучеников сладкую полынь, —
Молитвами и сокрушенным плачем
Освободив от долгих мук внизу.
И знаю: тем она любезней Богу,
В святой любви ко мне и в добром деле,
Чем более, в злом мире, одинока».[293]
Этих простых и вечных слов о брачной любви не вложил бы Данте в уста Форезе, если б чего-то не знал о святом браке, о святой земной любви. — «Брак не может быть помехой… для святой жизни… как думают те, кто постригается в монашество. Только внутренней веры хочет от нас Бог».[294] Это знает грешный Данте лучше многих святых.
Джемма, если бы Данте любил ее, могла бы стать второй Нэллой. Как Франческа да Римини, Нэлла-Джемма — земная Беатриче, но не во грехе, а в святости. Та совершает чудо любви, на небе, а эта, — на земле. Как соединить земную любовь с небесной? На этот вопрос, поставленный миру и Церкви всей жизнью и творчеством Данте, никто не ответил; и даже никто не услышал его, ни в миру, ни в Церкви.
Людям Церкви Данте кажется сейчас «правоверным католиком». Но если бы исполнилось то, чего он хотел для себя и для мира; если бы мир понял и принял его, «не для созерцания, а для действия», то люди Церкви, вероятно, почувствовали бы в нем и сейчас, как это было при жизни его, запах «ереси» — дым костра, и были бы по-своему правы, потому что одно из двух: или вся полнота брачной любви вмещается в церковном таинстве брака, и тогда любить чужую жену и видеть в этом нечто божественное, как делает Данте, в любви к Беатриче, — значит быть в ереси; или же этой любовью поставлено под знак вопроса церковное таинство брака. А если так, то «Новая Жизнь начинается», incipit Vita Nova, значит: «начинается Вечное Евангелие», incipit Evangelium Acternum, — уже не сына, а Духа, не Второй Завет, а Третий.[295]
«После Нового Завета ничего не будет, post Novum Testamentum non erit aliud», — устами св. Бонавентуры возвещает Римская Церковь.[296] «После Нового Второго Завета будет Третий, — Вечное Евангелие Духа Святого», — возвещает устами Данте Иоахим Флорский, —
Калабрийский аббат, Иоахим,
одаренный пророческим духом, — [297]
именно здесь, в брачной любви.
«Это люди, возмущающие вселенную», — жаловались Иудеи римским правителям, в городе Фессалонике, во дни ап. Павла, на учеников Иисуса (Д. А. 17, 6). Распят был и сам Иисус за то, что «возмущал народ» (Лк. 23, 5). И в этом Иудеи были тоже по-своему, правы: если высшая мера всего — Закон, а не свобода, то величайший из «возмутителей» — Он, восставший на Закон во имя свободы так, как никто не восставал и не восстанет.
Данте, в любви и во многом другом, — тоже «возмутитель», «революционер», говоря на языке государства; а на языке Церкви — «еретик».
Все «возмущения», «революции», политические и социальные, внешние, совершающиеся между телами и душами человеческими, — буйны, но слабы и неокончательны; только «революция пола», внутренняя, совершающаяся в душе и в теле человека, тишайшая и сильнейшая, окончательна. Начал ее, или мог бы начать, еще неизвестный людям, не прошлый и не настоящий, а будущий Данте.
«Кто может вместить, да вместит» (Мт. 19, 12) —
сказано о браке.
«Вы теперь не можете (еще) вместить» (Ио. 16, 12) —
сказано о Духе: этими двумя словами тайна Брака соединяется с тайной Духа. К соединению этому никто, может быть, не был ближе, чем Данте.
Мы, по обетованию Его (Иисуса), ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда. (II Пет. 3, 13.)
В Царстве Божием, на новой земле, под новым небом, будет, конечно, и новая брачная любовь. С большей надеждой и большим бесстрашием, чем Данте, никто не устремлялся к этой новой любви; с большей мукою никто не был распят на ее кресте. И если будет когда-нибудь эта любовь, то потому, что Данте любил Беатриче.
XII. В ЗУБАХ ВОЛЧИЦЫ
Выйти из внутреннего порядка бытия во внешний, из личного в общественный, из своего «я» — во всех, было тогда, по смерти Беатриче, единственным для Данте спасением.
Цель всего, чем он живет, «не созерцание, а действие». Только думать, смотреть, «созерцать», — вечная, для него, мука — Ад; созерцать и действовать — блаженство вечное — Рай. Кажется, в политику, в дела государственные, кинулся он, в те дни, очертя голову, «не думая откуда и куда идет», — как вспоминает Боккачио, — именно с этой надеждой: начать «действие».[298] Но и здесь, в бытии общественном, внешнем, подстерегали его, как и в бытии внутреннем, личном, соответственные искушения; те же, что у Сына Человеческого, только в обратном порядке.
Первое искушение, «плотскою похотию», lussuria, — полетом-падением с высей духа в бездну плоти; второе — властью, гордыней; третье — голодом, хлебом. «Бросься вниз», — слышится в ласковом мяуканье Пантеры; «если падши поклонишься мне, я дам тебе все царства мира», — слышится в яростном рыкании Льва, а в голодном вое Волчицы: «повели камням сим сделаться хлебами».
Данте, в политике, находится между Львом и Волчицей, или, говоря на языке наших дней, между «политической проблемой власти» и «социальной проблемой собственности».
Будь проклята, о древняя Волчица,
Что, в голоде своем ненасытимом,
Лютее всех зверей![299]
Чрево нее бездонное.
Чем больше ест она, тем голодней.[300]
Кто эта Волчица, мы хорошо знаем по страшному опыту: жадность богатых, столь же ненасытимая, как зависть бедных, — две равные муки одного и того же лютого волчьего голода.
О, жадность! всех, живущих на земле,
Ты поглотила так, что к небу
Поднять очей они уже не могут.[301]
Эта древняя и вечно юная Волчица — та самая проклятая собственность, которую так ненавидел «блаженный Нищий», противособственник, св. Франциск Ассизский. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому, «собственнику», сыну древней Волчицы, войти в Царство Божие: это помнит св. Франциск, а грешные люди забыли; путь его покинули, пошли по другому пути. Раньше, чем где-либо, здесь, во Флоренции, в двух шагах от Ассизи, родины св. Франциска, начали они решать «социальную проблему», не с Богом, в любви, как он, а с дьяволом, в ненависти, как мы. Может быть, не случайно, а как раз для того, чтобы люди увидели и поняли (но не увидят, не поймут), рождается именно здесь, рядом с Коммунизмом Божественным, — дьявольский. В маленькой Флорентийской Коммуне, как во всех коммунах средних веков, уже начинается то, что кончится, — или сделается бесконечным, — в великой Коммуне всемирной, — в Коммунистическом Интернационале XX века; здесь открывается кровоточащая рана у самого сердца человечества, от которой оно и погибнет, если не спасет его единственный Врач.