Аркадий Блюмбаум - Musica mundana и русская общественность. Цикл статей о творчестве Александра Блока
«Вечно юные» «большие синие глаза» Гаэтана, видимо, истолковывались Блоком как знак причастности «мирам иным», ср. «синие глаза» Коммиссаржевской, которые «говорили о чем-то безмерно большем, чем она сама» (что Блок соотносит с мотивом особого детского зрения художника-Кая), «бездонную синеву глаз» Вл. Соловьева в очерке «Рыцарь-монах» [Блок VIII, 137], а также видение, описанное в «Незнакомке»: «И очи синие, бездонные / Цветут на дальнем берегу»[115]. К репрезентантам «миров иных» следует относить и «неизвестную даль», которую прозревала Коммиссаржевская[116]; ср. в речи памяти Врубеля о «гении», который «уходит все дальше»[117], или в «Рыцаре-монахе»: «Он медленно ступал за неизвестным гробом[118] в неизвестную даль[119], не ведая пространств и времен» [Блок VIII, 137][120] (о соотнесенности в творчестве Блока «синего», «дали» и «берега» с прозрением «миров иных» см. [Sloane 1985: 216, 236]). Однако контекст статьи о Соловьеве позволяет предположить, что «неизвестную даль», в которую уходил «рыцарь-монах», следует понимать не только как «видение иномирного», но и как (увиденный, разумеется, тем, кому доступно «иномирное») «новый мир», «который стоит уже при дверях» [Блок VIII, 142], иными словами – как указание на будущее[121]. С этим смысловым рядом[122] соотнесен и образ «чудесного видения» России в статье «Дитя Гоголя», где семантика «дали» однозначно указывает на «грядущее» и провидческий характер гоголевского творчества: «Так влечет к себе Гоголя новая родина, синяя даль, в бреду рождения снящаяся Россия» [Блок VIII, 107]. И далее: «…открылась омытая весенней влагой, синяя бездна, „незнакомая земле даль“, будущая Россия»; «Этого ребенка назвал он Россией. Она глядит на нас из синей бездны будущего и зовет туда» [Блок VIII, 107-108][123] (ср. там же: «Только способный к восприятию нового в высшей мере мог различить в нем новый, нерожденный мир, который надлежало Гоголю явить людям» [Блок VIII, 106][124]), ср. также в стихотворении «Пушкинскому Дому»: «Что за пламенные дали / Открывала нам река! / Но не эти дни мы звали, / А грядущие века. / Пропускали дней гнетущих / Кратковременный обман. / Прозревали дней грядущих / Сине-розовый[125] туман» [Блок V, 96][126].
По-видимому, семантикой «будущего» наделяется и призыв «искать Землю Обетованную», который доносит иномирный ветер в речи «Памяти Врубеля». Так, в рецензии на «Сети», вошедшей в «Письма о поэзии», Блок обнаруживает в сборнике Кузмина два поэтических «лица», две поэтических «персоны» – «западническую» («галломанскую») и «славянофильскую», национальную. Именно с национальными мотивами книжки Блок соотносит образ «юного мудреца» [Блок VIII, 48], в облике которого просматриваются черты символистского поэта-пророка с его «вещим и земным прозрением» и «поющим» о «земле обетованной» [Блок VIII, 48, 49]. Эту «пророческую» линию поэтического творчества Кузмина Блок именует «песнями о будущем» [Блок VIII, 49][127]. Поэтому неслучайно во врубелевской речи, уходя в «даль», в которую зовет его «глухой ветер», гений как бы опережает свое время (см. мотив «следующих поколений»[128] [Блок VIII, 122]). Следует отметить, что когда загадочные звуки, принесенные ветром из «миров иных», становятся «пением ветра», Блок эксплицирует семантику «грядущего» и «судьбы», как, например, в «Итальянских стихах» («И некий ветр сквозь бархат черный / О жизни будущей поет») или в «Песне Судьбы» («Слышишь, как поет ветер? Точно песня самой судьбы» [Блок VI, 113], см. также [Блок III, 969]).
Только тому, кто сохранил свою «юность», «младенчество»[129], кто не забыл мистический «детский» опыт, открыто будущее; можно сказать, что «юность» – это то «будущее», открывателем, вестником, «зовом»[130] которого является «художник»
и «гений» [131]. Подобно Соловьеву[132] и «художнику-ребенку» Коммиссаржевской, открывающим «новое», видящим «неизвестную даль» будущего, или «гению-Каю» Врубелю, понимающему непонятный простым смертным зов ветра и опережающему современность, рассказывающий непонятные «сказки»[133] «старый младенец», «орудие судьбы» Гаэтан, Рыцарь-Грядущее (как называет его Блок в черновиках пьесы), воплощенный «зов, голос[134] и песня», подается Блоком в пояснительных материалах к пьесе как «новое» и «неизвестное»[135]. Это «новое начало» вторгается в жизнь героев «сначала – в виде „мечты“, воспоминания (о голосе, о словах), предчувствия» [Блок 4, 535] – отсюда мотив томящего Изору «воспоминания» о странной, таинственной песне, повествующей о судьбе[136]. Характеристика, которую Блок дает песне Гаэтана, воспроизводит мотивы врубелевской речи и «Карпат»:
Есть песни, в которых звучит смутный зов к желанному и неизвестному. Можно совсем забыть слова этих песен, могут запомниться лишь несвязные отрывки слов; но самый напев все будет звучать в памяти, призывая и томя призывом [Блок 4, 527].
«Забвение» или «полузабвение», удерживание лишь «отрывков слов» (ср. «Это – я помню неясно, / Это – отрывок случайный») указывает на непонимание смысла («неизвестное») «далекого зова»[137], иномирного послания о «грядущем», но при этом сопровождается памятью о самом «зове». Именно в такой ситуации оказывается Изора, которая томится неясным «зовом», но не может «вспомнить» слова песни[138], то есть понять ее – как и «седеющий неудачник» рыцарь Бертран, не способный «постичь туманного смысла песни» [Блок 4, 528][139] и вопрошающий будущее («Грядущее! / Грядущее! / Ответь, что сулишь ты нам!») – причем в ответ на реплику Бертрана появляется Рыцарь-Грядущее, Гаэтан («Брат, ты звал меня» [Блок 4, 486], черновая редакция).
Намеченные выше смысловые ряды позволяют предположить, что в «Карпатах» загадочный «отрывок случайный», принесенный пением ветра из «жизни другой», является указанием на неизвестное и непонятое «будущее», судьбу. На семантику «будущего» в том числе указывает и контекст цикла «О чем поет ветер», пронизанного вопрошанием лирического героя о возможном/невозможном грядущем, что задается уже в первом стихотворении («Мы забыты, одни на земле»). В этом тексте намечена основная линия цикла: ожидание будущего, «бурного ангела», «чтения» «новой вести» антитетически сополагается с депрессивной и доминирующей в стихотворении «безвозратностью» и «безбудущностью», связанными со старостью героев: «За окном, как тогда, огоньки. / Милый друг, мы с тобой старики. / Все, что было и бурь и невзгод, / Позади. Что ж ты смотришь вперед? / Смотришь, точно ты хочешь прочесть / Там какую-то новую весть? / Точно ангела бурного ждешь? / Все прошло. Ничего не вернешь» [Блок III, 191] (целый ряд параллелей внутри цикла продемонстрирован в [Спроге 1986]). «Бурному ангелу» первого текста Блок посвящает стихотворение «Милый друг, и в этом тихом доме» («Ангел бури – Азраил»), а мотив «чтения новой вести», по всей вероятности, разворачивается в «карпатских» стихах с их образностью непонятного «языка», который предстоит дешифровать. Дополнительным аргументом в пользу понимания «случайного отрывка» как смутного указания на будущее[140] является строка «надеяться и ждать», отсылающая к черновой редакции монолога Гаэтана, в которой он с «надеждой» и «ожиданием» всматривается в «туманную даль» грядущего: «Посмотри, как седа голова, / И лицо – в рубцах от меча. / Но все еще жду чего-то, / Не все еще я испытал / И в жизни туманную даль / Со взором надежды гляжу, / Что-то будет, / Не все свершилось, / Последний путь / Синеет вдали» [Блок 4, 475]. Если «весть», неясные «обрывки слов» из «карпатского» текста соотнесены с будущим, то реминисценция из «Пророка» и соответственно образ «гения-ребенка», открытого грядущему, обретает понятную связь не только с постижением «туманного хода иных миров», но и со «слежением» «темного полета времени» (оба мотива оказываются в известном смысле синонимичными) – надеждой на разгадку, прочтение загадочного будущего Блок завершает свою трилогию.
Важнейшим вопросом – как для лирического героя текста, так и для его читателя – является то, на какое будущее намекают Карпаты и Богемия. С одной стороны, А. В. Лавров отмечает карпатский мотив из набросков «Возмездия» – образ польской девушки из Карпат, которая должна стать матерью третьего представителя рода (что ведет к тематике революции, «юности» как «возмездия», творимого над историей и пр.) [Лавров 2000: 225][141]. С другой стороны, ощущение «жути и холода»[142] может намекать (что вполне соответствовало бы депрессивной тональности цикла «О чем поет ветер») на «вампирический» страшный мир (куда легко вписывается «карпато-богемский локус» [Баран 1993: 264-283][143]; о «Карпатах» и «страшном мире» см. [Спроге 1986: 35-36]) – что заставляет вспомнить «холод и мрак грядущих дней» «Голоса из хора»[144], дописанного в феврале 1914 года.