KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Критика » Владимир Ильин - Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

Владимир Ильин - Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Ильин, "Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

То, что мучит теперь Раскольникова, можно передать негодующими словами Грибоедова:

«А судьи кто?»

Заметим, что сила этого аргумента, искушающего Раскольникова на путях принятия креста, признается и самим Евангелием. Правда Божия фактически отнимает у человека право суда над ближним: «Не судите, да не судимы будете». Но на этот раз дело идет совсем не о судьях и не о палачах: их будет судить Сам Бог. Или, при случае, они воспримут мзду и от сочеловеков. Речь ведь здесь идет исключительно о спасении души Раскольникова, какими угодно спасительными средствами. На этот раз понадобились самые сильные: предельное смирение без рассуждений и вопросов – и крест.

«Крупные слезы текли по щекам ее (Дуни Раскольниковой).

– Ты плачешь, сестра, а можешь ты мне протянуть руку?

– И ты сомневался в этом?

Она крепко обняла его».

Надо заметить, что рукопожатие играет у Достоевского роль одного из самых важных символов. Как правило, Достоевский в рукопожатии видит признание за человеком его человечности и, стало быть, образа Божия – несмотря ни на что. И когда люди, сами запачканные с ног до головы и в этом смысле не рукопожатные, отказывают своему попавшему в беду собрату в рукопожатии – то Достоевский выдвигает этот факт и подчеркивает его как самый отвратительный вид лицемерия. Дуня говорит:

«– Разве ты, идучи на страданья, не смываешь уже вполовину свое преступление? – вскричала она, сжимая его в объятиях и целуя его.

– Преступление? Какое преступление? – вскричал он вдруг в каком-то внезапном бешенстве, – то что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку-процентщицу, никому ненужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление? Не думаю я о нем и смывать его не думаю. И что меня все тычут со всех сторон: "преступление, преступление!" Только теперь вижу ясно всю нелепость моего малодушия, теперь, как уже решился идти на этот ненужный стыд! Просто от низости и бездарности моей решаюсь, да разве еще из выгоды, как предлагал… этот… Порфирий!..

– Брат, брат, что ты это говоришь! Но ведь ты кровь пролил! – в отчаянии вскричала Дуня.

– Которую все проливают, – подхватил он чуть не в исступлении, – которая льется и всегда лилась на свете, как водопад, которую льют, как шампанское, и за которую венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества. Да ты взгляни только пристальнее и разгляди! Я сам хотел добра людям и сделал бы сотни тысяч добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта мысль была вовсе не так глупа, как теперь она кажется при неудаче… (при неудаче все кажется глупо!). Этою глупостью я хотел только поставить себя в независимое положение, первый шаг сделать, достичь средств, и там все бы загладилось, неизмеримою сравнительно, пользой… Но я, я и первого шага не выдержал! Вот в чем дело! И все-таки вашим взглядом не стану смотреть: если бы мне удалось, то меня бы увенчали, а теперь в капкане».

Здесь Достоевский ставит чрезвычайно важную в диалектике преступления и наказания тему ненаказуемости удавшегося преступления. Оно может быть «ненаказуемым» в двух случаях: или потому, что не открыто, или потому, что удачник сам начинает наказывать и казнить других, то есть превращается в «Наполеона». Такое положение вещей было отчасти в Спарте, где наказывали не за воровство, как таковое, а за то, что вор неудачно своровал. Но Достоевский говорит совсем о другом: об абсолютных мерках перед судом Божиим нелицеприятным, от которого ничто не скроется и который судит и победителей, последних, может быть, строже, чем других. Вот почему Соня на все, казалось бы, неотразимые аргументы ее брата о некомпетентности судей, о лицемерии, относительности и вообще ничтожестве, смехотворности человеческого суда, отвечает горестным восклицанием:

– Но ведь это не то, совсем не то! Брат, что это ты говоришь!

И действительно, брат говорит о том, что «человеческое», а сестра – о том, что «Божие» (ср. Мф. 16, 23).

Здесь речь идет не о лицемерном, часто пристрастном и жестоком, несправедливом суде человеческом, но о праведном суде Божием, который каждому воздаст по делам его. Самыми разнообразными, неожиданными н неисповедимыми путями судит суд Божий даже сквозь омерзительную неправду суда человеческого.

Устами Дуни Бог как бы говорит Раскольникову: ты что на них смотришь? Ты на Меня смотри, невинно осужденного и через это спасшего тебя, если захочешь возложить на себя свой крест.

Но Раскольников продолжает протестовать с точки зрения человеческой:

«– А! не та форма, не так эстетически хорошая форма! Ну, я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики ведь первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..

Краска даже ударила в его бледное изнуренное лицо. Но, проговаривая последнее восклицание, он нечаянно встретился взглядом с глазами Дуни, и столько, столько муки за себя встретил он в этом взгляде, что невольно опомнился. Он почувствовал, что сделал несчастными этих двух бедных женщин. Все-таки он же причиной…»

Гений Достоевского, его подлинно христианский взгляд на вещи связал убийство никому не нужной, «вредной» ростовщицы с убиением невинной Елизаветы и с погружением в жестокую муку совершенно невинных и горячо любящих убийцу существ – матери, сестры и возлюбленной. К этому можно было бы присоединить еще и его преданнейшего друга Разумихина. Это значит, что не существует «отдельных» убийц, уже потому, что все без исключения люди дороги Богу.

Но это был последний взрыв «человеческого» и плотского мудрования. Раскольников окончательно смиряется перед правдой Божией, хотя дальше, в изображении его каторжной жизни, Достоевский показывает, какой это бесконечно трудный и поистине «духовно-алхимический» путь – процесс превращения непросветленного свинца греховной и преступной души в чистое золото сияющей духовности. Однако, это все же произошло. И в этом подлинный смысл того просветления и «лизиса» Христианской трагедии Креста, которую тайнозрительно развернул перед человечеством Достоевский.

Можно смело сказать, что в этом «романе»-трагедии Достоевский сам задал себе тему, для которой, конечно, он явился в мир, и что все его прочие романы – вариации на эту тему. Это тема греха и спасения в плане высшей мудрости креста Господня. В «Преступлении и Наказании» Достоевскому удалось довести тему трагедии до «Воскресения», на чем так ужасно оборвался Лев Толстой в своем слабом романе того же наименования (слабом, говоря относительно, – по силам Толстого и Достоевского).

Судьбы главного героя «Преступления и наказания» таинственно пересекаются и переплетаются с судьбами одного из самых жутких персонажей Достоевского – Свидригайлова. Это – несомненно прототип будущего Николая Ставрогина в «Бесах», хотя, конечно, Свидригайлов сам по себе, а Ставрогин сам по себе, это личности, а не штампы.

Подобно тому как Раскольников, совершив убийство, выражает идею оправданного преступления, наполеонизма, так Свидригайлов выражает ложную идею самооправданного сладострастия, самооправданного разврата. Понятно, почему такой блестящий «амартолог», каким был Достоевский, соединил и сплел их судьбы даже до того, что довел до покушения Свидригайлова на честь Дуни. Также подобно тому, как в своем преступлении «сорвался» Раскольников, не выдержал своего разврата и сладострастия Свидригайлов. Только конец его был гораздо страшнее, он был «посмеятельным», в высшей степени позорным, подобно тому, как посмеятельным и позорным явился конец Николая Ставрогина в «Бесах». Кириллов подчеркнул метафизическую слабость, отсутствие онтологических корней у Ставрогина, тоже великого развратника и сладострастника.

Свидригайлов «срывается» одновременно и для этого мира, и для мира потустороннего. В «этом мире» тоже кладутся пределы его «подвигам». Их можно назвать в известном смысле слова «донжуанизмом». Пределы им кладет Дуня Раскольникова. А из «того мира» ему грозят призрачные явления замученной им жены, кстати сказать, вступившейся зачесть Дуни Раскольниковой.

Однако духовная агония Свидригайлова начинается еще задолго до того, как роковой выстрел в висок перед пожарной каланчой и стоящим перед ней часовым положит конец его темному существованию. Наблюдаются несомненные признаки самоосуждения, быть может, в связи с загробными молитвами его жены Марфы Петровны, посмертные явления которой очень в этом смысле знаменательны. Это показывает нам, что вечная гибель Свидригайлова не может быть удостоверена с несомненностью. Свидригайлов – один из величайших грешников мировой литературы, и грех его может быть назван параллельным и эквивалентным греху Раскольникова, а может быть, и превосходит его, ибо разврат есть надругательство над вечно женственным и над Святыней Чистоты. Очень значительная часть души Свидригайлова съедена той страшной духовной болезнью, которая есть болезнь нашего века и для которой существует великолепный термин – цинизм. Однако « вобесовления » здесь как будто не произошло то есть не произошло того, что мы с несомненностью наблюдаем у Петра Петровича Лужина и у важнейших героев «Бесов», со Ставрогиным во главе. Кроме того, в последний период своей жизни Свидригайлов, кажется, по настоящему увлекается грозной красотой Дуни Раскольниковой. Страдания отвергнутой любви, правда очень чувственной, но все же настоящей, переживаются им с чрезвычайной остротой и лютой болезненностью. Это тоже показывает, что какая-то очень значительная часть его души не омертвела и не захвачена раком цинизма. В этом отношении гораздо ниже Свидригайлова стоит бывший жених Дуни, ею прогнанный Петр Петрович Лужин, у которого господствуют все грехи Свидригайлова, но нет ни его щедрости, ни способности любить. К тому же он безмерно тщеславен и самолюбив, чего тоже нет у Свидригайлова. Лужин это – законченный Чичиков. Его близость к карамазовскому черту, его «вобесовление» – несомненны. Лужин уже не болеет цинизмом – он всей своей персоной изображает цинизм, и ничего, кроме цинизма, пустоты, тщеславия, злобной гордыни и полной неспособности любить, в нем нет. Если рассуждать по-человечески – его гибель несомненна, ибо ничего в нем, кроме человекоподобной оболочки, не осталось. Лужин – «отсутствие всякого присутствия», и каяться в нем нечему и некому. Вот почему так в своем роде прав был Раскольников, взвыв от негодования и ужаса при мысли, что такие люди – которыми переполнено общество – будут принимать его покаяние и будут судить его… К тому же Лужин, несмотря на свое стяжательство и практическую ловкость, не только необычайно глуп, не психологичен и совершенно не видит и не понимает людей, совершенно слеп, но и до тошноты скучен и пошл. Никакой разговор, никакой диалог, достойный человека, с ним невозможен.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*